– Ты похожа на жадного бурундука! – еле выдавил он.
И они с девочкой, смеясь, рухнули на песок.
– Если вас мучает зависть, замучайте ее совестью! – возмутилась я.
– Я лучше замучаю ее смехом! – снова захохотал он.
Мы возвращались назад в обнимку, рядом плескалось море, играя крошечными золотыми пирамидами из воды. А мой парень играл ямочками на щеках. Закачаешься!
– Я, кстати, не завтракал.
– Значит, тебя все же мучает зависть, – констатировала я.
– Надеюсь, смехом я уже отмучился!
Мы вошли в наш коттедж и упали на матрасы. Он целовал меня, дыша как рыба, выброшенная на берег. И я тоже.
– А как же завтрак? – только спросила я.
– Обойдусь десертом.
Я сняла с него солнцезащитные очки и заглянула в небесные купола. Черные дыры в их центре то увеличивались, то уменьшались. Его вселенная фотографировала меня, а моя его. Я забыла обо всем на свете вмиг. И сама не заметив, устремилась на пушистом золотом дирижабле кружиться в синем небе зеркального мира. В моем немыслимом пути я потеряла золотой дирижабль. Или он стал мне не нужен. У меня появился теперь другой, синий.
Мы занимались любовью все время, оставшееся до отъезда в город. Как сумасшедшие. Мы даже ели всего один раз за все два дня. Перед отъездом.
Он целовал меня в моем подъезде и не хотел отпускать. Я целовала его в ответ, а потом бежала вниз за ним по лестнице. Я выбежала в тамбур под грохот входной двери. Мой парень с ямочками на щеках исчез, испарился, пропал за одно мгновение в темном, старом подъезде бабушкиного дома. Я побоялась открыть дверь на улицу. Я знала, что не найду его там. Ночью в темноте никого не найти.
Больше он мне не звонил. Я не звонила сама. Просто вспомнила. Он не краснел и не бледнел, глядя на меня. Он не волновался, и у него не дрожали руки, как у Корицы. Парень с ямочками на щеках отдохнул в выходные – и все.
Но я не могла найти материальной точки отсчета. Все закончилось или нет? Да или нет?
Я завалила летнюю сессию, последний экзамен. Точнее, я просто не пошла сдавать патанатомию. Я к ней не готовилась. Я лежала в кровати и смотрела на стену. Три дня, не вставая. Если я поднималась, у меня кружилась голова. От слабости или еще от чего. Не знаю.
– Как успехи? – спросил дядя Гера.
– Нормально, – ответила я.
Он поставил на мою кровать тарелку с огромными вишнями, постоял и вышел.
«Хоть кто-то обо мне заботится», – подумала я и заплакала первый раз за три дня.
Я чертила значки на стене и ревела. И вдруг подумала: по идее, я должна страдать особенно, а я страдаю как «дама с собачкой» в переложении Михалкова. Значит, буду страдать стандартно, решила я и, послюнявив палец, нарисовала на старых обоях половину сердца. Пока рисовала, палец высох. Я снова послюнявила палец и очертила вторую половину сердца, а первая уже испарилась, исчезла. На моей стене была только одна половина сердца, что означало: мое сердце разбито. Раскололось пополам. Я порылась в сумке, достала зеркальце и приложила к стене. Нарисованное сердце высыхало на глазах, и на стене и в зеркале. Материальной точкой отсчета стало высохшее на обоях разбитое сердце. Я нашла примету нелюбви. Она раскинула крылья и в этой, и в другой жизни. На моих обоях. И не важно, что ее уже не видно. Важно, что она была. Значит, она есть. По закону вселенского бублика.
Я снова сидела ночами в темном коридоре, привалившись к стенке напольных часов. Я ничего не ждала из прошлого. Я хотела будущее, но сама сломала часы, чтобы остаться в прошлом.
– Не спишь? – спросил дядя Гера и сел по другую сторону напольных часов.
– Давай починим часы, – предложила я.
– Давно пора.
– Почему меня все забывают? Я что? Ненужная вещь?
– Ты особенная. Я всегда о тебе помню.
– Нет. Не помнишь. У тебя есть твоя работа. У меня нет ничего.
Дядя Гера взял мою руку и сжал мне пальцы.
– У меня тоже так было. Это пройдет.
– Даже то? – я впервые спросила его о жене.
– Это стало другим.
Дядя Гера назвал «то» словом «это». Значит, его прошлое еще не умерло и живет в настоящем, только оно стало другим. Значит, он до сих пор его переживает. Я поняла, что прошлое всегда в настоящем, как шесть японских красавиц, пришедших ко мне из далекого восемнадцатого века. От прошлого не избавиться, потому мы таскаем его за собой до конца жизни. Для этого даже не нужно портретов и фотографий, достаточно лишь намека, и все само собой всплывет из старого тусклого зеркала. Вот почему на похоронах зеркала закрывают лоскутами черной ткани. Чтобы постараться забыть.
– Пошли спать. – Он поднял меня за руки.
Я добрела до кровати и легла поверх одеяла. Мои ноги были ледянее льда.
– Посиди со мной, – попросила я. – Чтобы я знала, что я не одна.
Он взял меня за руку и поцеловал ладонь. Она вся была в пыли угла забвения. Его губы стерли пыль с моей ладони, уничтожив частицу забвения меня. Так один поцелуй может заразить памятью.
Я смотрела на дядю Геру. Контуры его тела были седыми от света маленькой новой луны, прикрученной к небосводу. Лицо терялось в темноте. Я видела только дыры глаз, носа и рта.
– Как ты понял, что ты один?
– Я не один, у меня есть ты.
– И ты у меня один.
Я поцеловала ему руку, стерев частицу забвения о нем. Я должна была заразиться памятью о ком-то. Так было честнее.
– Что хуже, когда тебя предают или забывают? – сказала я в его ладонь. Слова отскочили в меня мячами теплого воздуха, как при игре в сквош.
– Это одно и то же, – ответил он.
– Не одно. Бабушка помнила тебя всю свою жизнь.
Мы молчали и молчали в черной комнате черного бабушкиного дома, становясь старыми от одиночества, покинутыми, заброшенными и никому не нужными. На нас была пыль всех углов забвения, как на мебели в заброшенном доме. А новая луна назойливо лезла в нашу жизнь непрошеной гостьей.
– Некого предавать, если некого помнить, – сказала я.
– Спи, а я посижу с тобой, пока ты не заснешь.
Я обняла его руками за шею, совсем как отца в моем детстве. И не знаю, что со мной случилось. Я вдруг поцеловала его в губы. Он разнимал мои руки, а я цеплялась за него, как за последний обломок надежды, и целовала, целовала, целовала. В губы, лицо, шею, грудь, руки. Я заснула, вцепившись в него, как в спасательный круг.
* * *
Утром я вышла на кухню, Гера стоял у окна. Он смотрел в него, не отрывая взгляда. Там, оказывается, люди чаще всего прячут свои глаза. На его руках бугрились мускулы, отсвечивая в лучах восходящего солнца цветом кровавика. Ночью в свете луны его тело блестело амальгамой, при солнце – венозной кровью, застывшей камнем.
– Привет! – сказала я.
Он не ответил, будто не слышал.