– А кто придет? – спрашивает Оля. И Марина замирает от страха, что сейчас Оля естественно скажет: придут мои дети. Она до смерти кусает эту мысль: сдохни! Проблема детей встанет даже не послезавтра, даже не через год. Когда-нибудь… И она ей скажет: «Думаешь, дети – счастье? Думаешь, они наше оправдание? Ерунда все. Они крест, наказание, а то еще и позор. Хочешь примеры? Их тысячи». Но это она скажет еще очень не скоро. Поэтому на вопрос, которой повис без ответа, – а кто придет? – Марина отвечает:
– Придет Валентин Петрович. Он хочет с тобой поговорить на прощание. Знаешь, как ты ему нравишься? – врет она. – Такая, говорит, умненькая-разумненькая барышня. У нее все получится.
– Что получится? – спрашивает Оля.
– Жизнь, – отвечает тетка. – Жизнь. В целом. Где-то что-то может быть и не так, как мнится, но это у каждого, а в целом – все получится.
Марина уходит мокрая, вспотевшая. Ее догоняет Аля.
– А вы приготовили ей одежду на выход? Или будете искать старые платья подлиннее?
– О господи! – кричит Марина. – Какая я идиотка.
Она звонит бабушке. Та радостно щебечет, что нашла юбочку и кофточку, такие свеженькие, почти неношеные.
– Оставь, – говорит Марина. – Я сама. У нее уже не тот размер. И носят сейчас другое.
Что такое она сказала: я сама? Откуда сама? Чем сама? Муж без работы. Он журналист. Газета накрылась медным тазом, потому что лихачила не по делу. Сколько раз она ему говорила:
«Все кончилось, дурак. К власти пришли спецслужбы, они не любят, когда их подначивают. Это как бы от их всесилия, а по сути – от комплекса неполноценности».
Кто ее слушал? Сейчас муж бегает, как сивка-бурка, чтоб схватить то там, то сям копеечку. «Подайте копеечку юродивому». Набегает в лучшем случае тысячи две рублей. Стыд!
Сын кончает школу, слава богу, что он – бог в математике, все решает щелчком, на него уже зарятся институты – только напиши заявление, ему не грозит армия. Господи, ну что стоит всем мальчишкам начать учиться так, чтобы не взяткой, а интеллектом победить эту чертову систему убийства и уничтожения людей? Сыну сейчас столько, сколько было Оле в тот страшный год.
Брат поседел за два дня. Она не верила, что так бывает. Его ей было жальче всего, она обожала Николая. Сейчас ему было бы пятьдесят. Если честно, то его смерть для нее была бо€льшим потрясением, чем трагедия девочки. Она была уверена, что Женя, жена брата, вела себя неправильно, она растеклась в горе, прости господи, как коровья лепешка. Молила о дочери, не оставив себе самой ни одного шанса выжить в беде. Ну, как так можно, как? Ну вот – выжила девочка, и теперь тетке с ее копейками предстоит покупать ей новую одежду. Она знает, это будет брешь в ее немощном бюджете. Она знает что почем. Но и брать с матери – не дело. Те денежки, оставшиеся от продажи-купли квартир, так осторожно тратит, что уже три года носит купленные на блошином рынке на станции Марк старорежимные вяленые сапоги и штопает их сама. Ей еще нет шестидесяти пяти, а с виду – все восемьдесят. От прежней красоты – только прямая спина. Руки распухшие, лицо – печеное яблоко. Стоя там, на переезде, Николай рассчитывал на нее, сестру. Хотя это неправда, он верил в смерть Олечки. Верил в смерть, как верят во спасение.
Марина позвала Алю.
– Ну, помогай соображать, что и где можно купить. Мои возможности ты представляешь.
Аля сказала, что, во-первых, она посмотрит, что есть у нее.
– Я аккуратно ношу вещи. Не затаскиваю их.
– Спасибо, Аля.
Медсестра смотрела на Марину побуждающе – ждет каких-то слов еще.
– Я это не забуду, – говорит Марина единственный ответ, который знает.
Аля вздохнула, глаз сверкнул насмешкой.
– Свои люди – сочтемся, – ответила она.
В словах было столько смыслов, что Марина подумала: Мне тридцать семь, ей двадцать два, но сколько вместили эти пятнадцать лет. Или, может, наоборот – смели с лица земли?»
В тот год, год дефолта для всех, а для них – беды с Олечкой, бабушка Анна Петровна собиралась замуж. Ей было пятьдесят восемь, она продолжала работать в полиграфическом техникуме. Учила молодежь искусству верстки и была абсолютно независимой и гордой. То, что из Загорска приходилось ездить на работу на электричке, с некоторых пор перестало забирать силы. В ее жизни появился Семен Моисеевич, у него была машина, он тоже работал в Москве, ему только пришлось поменять ради Анны собственное расписание. «Без проблем», – сказал он. Он был директор престижного ателье пошива, его бизнес шел гладко, уверенно. Это было старое-престарое ателье, где помнили талии родственниц Косыгина и длину брюк брежневских мужчин, а теперь их портными не гребовали новые русские, чьи животы и талии не всегда смотрелись в итальянском и французском, а вот в их, московском, было самое то.
Семен был вдовец, жил один. Анна была вдова, жила одна. Они оба любили МХАТ и «Современник», обожали Рязанова и книгой их юности был роман «Над пропастью во ржи». Теперь про наше время говорят – над пропастью во лжи. И хоть Анна Петровна абсолютно согласна с сутью искажения, все равно где-то щиплет в сердце. Как это в классике: «Испортил песню, дурак!»
Та, шестилетней давности жизнь кажется Анне Петровне какой-то сказкой, которую словами рассказали, а чтоб подарить книжку для чтения, для полного владения – так нет. Горе так тщательно вымело из ее жизни радость и надежду, что даже сожаления не осталось. Еще какое-то время Семен Моисеевич держал ее на близком расстоянии и возил в Москву вне своего расписания, а когда ей было надо, спасибо ему и низкий поклон. Но когда он, как у них было принято раньше, хотел у нее остаться, ее охватил сначала ужас, а потом непреодолимая тошнота. Будто весь ее организм встал на дыбы против возможности отношений наслаждения. Там, в больнице, лежит искромсанное дитя. Седой, как лунь, сын. А она, старуха, будет встанывать от оргазма?
Она так сказала «нет», что Семен Моисеевич как бы все понял. Но он не понял. Хуже того, он оскорбился и даже сказал что-то типа «…даже в Освенциме». С тем и ушел, а она тогда подумала, что Освенцим во всяком случае понятнее. Фашизм. Но здесь, сейчас, при знании того ужаса совершить ужас еще ужаснее… Смешно сказать, она его больше не видела. Такая оказалась слабая корневая система у МХАТа и «Современника», Рязанова и Сэлинджера вместе взятых. А вскоре умерла Женя, погиб сын. Собственно, его гибель пририсовала точку к уже, в сущности, умершему человеку.
Она продала квартиру в Загорске. Деньги как ветром сдуло, тогда-то Марина и стала хлопотать о переводе Оли в свою больничку. Налево-направо пришлось совать последние квартирные деньги. А через два года Анна Петровна продала и трехкомнатную квартиру сына, нашлась, как яичко ко Христову дню, эта сиреневая двушка. Сирень и кованое железо на окнах от современного разбоя не оставили шансов другим вариантам.