«И чего пришли? Всё равно ничего не поймут!» – удивлялась Аврора Владимировна, глядя на соседей по ложе.
Наконец занавес поднялся, и взгляду зрителей открылась картина, которая перенесла их в другой мир – волшебный мир давно ушедшего, доброго девятнадцатого века.
На ярко освещённой сцене, имитирующей обстановку гостиной с дверью в спальню, с огромными напольными часами, круглым столом, покрытым вязанной крючком скатертью, на одном из кресел, свесившись, спала та самая, уже хорошо знакомая читателю, уборщица и билетёрша в одном лице. Она была в пышном грязно-сиреневом платье вместо русского народного сарафана (который, надо заметить, больше подошёл бы для роли служанки). И играла баба Лизаньку.
– Светает!.. Ах! как скоро ночь минула! – вскочив с кресла и уж слишком как-то сильно крутя головой по сторонам, прокричала она. – Учерась просилась спать – отказ, – и поломойка с досадой хлопнула себя ладонями по ляжкам, после чего в зале раздались бурные аплодисменты, которые заглушили весь остальной монолог тучной Лизаньки.
(Открывается дверь спальни, и появляется голова Лили Сокромецкой – постоянной партнёрши Арины, играющей её жён или возлюбленных. Сегодня она, естественно, была Софьей.)
– Который час? – спрашивает Софья, широко зевая и чуть не выворачивая челюсть. Лиза смотрит на часы и говорит простосердечно:
– Почти без двадцати восемь! Начали-то позже!
Лиля возмущённо шепчет ей что-то. Билетёрша ударяет себя кулаком по лбу и повторяет за ней: «Седьмой, восьмой, девятый!»
Зрители, не замечая фальши в игре Сокромецкой и коверканья текста великой комедии уборщицей-билетёршей, хлопали, не жалея ладоней, всякий раз, как только подворачивался удобный момент – стоило лишь кому-то из актёров замолкнуть, чтобы дух перевести, как театр наполнялся громкими и продолжительными аплодисментами.
Почётные гости, что занимали балкон, были настроены не столь благодушно – мужчины (что тонкий, что толстый) довольно холодно, несколько даже скептически, судя по их взглядам и интонации тех редких фраз, коими они обменивались между собой, отнеслись к игре Лили, бабки-поломойки, старика с длинной запутанной бородою, который старательно пытался изобразить Фамусова, и не в меру крикливого юнца в роли Молчалина. Аврора Владимировна ждала появления на сцене своей единственной, любимой и гениальной дочери. Что касается Бубышевой, то она, разочаровавшись сначала в миндальном пирожном, а затем и в обманных сардельках, сладко спала, похрапывая и похрюкивая. Когда же на подмостки наконец вылетел Чацкий и, выкрикнув известную фразу «Чуть свет – уж на ногах! и я у ваших ног», с жаром, с такой неподдельной естественностью и непринуждённостью, что даже бывалый, самый искушённый театрал не поверил бы, что его играет женщина, душу Авроры Владимировны, её сердце... да что там говорить! – всю её в этот момент захлестнула такая волна невыразимых чувств – и гордость за дочь, и радость, и счастье... И странное какое-то ощущение вдруг овладело ею: что её родная дочь, которую она тридцать с небольшим лет назад рожала в муках в роддоме № 35, кормила грудью, воспитывала, учила, как можно поступать в этой жизни и как нельзя, внезапно отдалилась от неё, возвысилась, став не то что бы чужой, но какой-то другой, совсем не той девочкой, первым словом которой было не «мама» или «папа», а собственническое «моё!», навязанное ей Зинаидой Матвеевной, матерью нашей героини. На её девочку, которую все без исключения родственники считали нескладной, бездарной – да что уж там греха таить, глупой и даже дебиловатой, сейчас восторженно смотрели десятки глаз. Даже их худосочный белобрысый сосед по ложе при Аринином появлении встрепенулся весь и, вцепившись в перила, повис над сценой – глаза его горели, щёки пылали от переживаемого катарсиса. «Надо ж! Понимает чего-то!» – удивилась Аврора Владимировна, покосившись в его сторону.
Играли без антракта, на всю катушку, и, надо сказать, внимание зрителей к концу пьесы ничуть не ослабело. Более того! Нужно было видеть, что творилось в зале в финале спектакля, когда Чацкий, спрятавшись за колонну, внимал диалогу Софьи с Молчалиным, потому что всегда лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать или прочесть. Выражения их лиц, беспомощные жесты, говорящие взгляды... Всё это напоминало школьное представление для первоклассников, которые с детской наивностью, всем своим существом болеют за какую-нибудь мышку, которую хитрая лиса хочет съесть, подстерегая на крыше лубяного домика.
– Да вон она!
– Посмотри наверх!
– Спасайся! – наперебой кричит ребятня.
– Что ты их слушаешь-то стоишь! Хватай Соньку да беги! – вдруг прорезался голос бабы Маруси.
– Эй! Чаский! Не зевай! Набей Мощалину морду и айда с нами на вокзал, пиво пить! – свистя, горячо советовал торговец вялыми астрами.
– Лизка! Дура! Чо ж ты языком-то чешешь?! Ведь вон он, змей, за фанеркой спрятался! – что было сил вопила Варька Рыбохвостова.
После знаменательного монолога обиженного и оскорблённого Чацкого баба Маруся никак не могла успокоиться:
– А где ж карета? Куда это он, люди добрый-я, побёг? – она ещё долго возмущалась по поводу отсутствия на сцене кареты, затребованной главным героем пьесы, но её возгласы растворились в оглушительных овациях восторженных зрителей. Они, все без исключения, вскочили с мест и рукоплескали Арине стоя. У Авроры Владимировны от ошеломляющего дочернего успеха голова закружилась, всё поплыло перед глазами от счастливых, невольно навернувшихся слёз.
В заключение вышел старик с длинной нечесаной бородой и, проглатывая половину слов по причине плохо выученного текста, монотонно промямлил что-то вроде:
– Безумный он, не видишь что ль, бум, бум, ля, ля, и чепуху он всякую молол, ля, ля, бум, бум, – и вдруг, расправив опущенные плечи свои, он взвизгнул так громко, что даже на галёрке услышали: – Ах! Боже мой! что станет говорить княгиня Марья Алексевна!
– Что я стану говорить? Что тут скажешь?! Дурак ты, Захарыч! Вот тебе моё слово! – выкрикнула баба Маруся. – Куда полез-то? Мёл улицу у театра, и мёл бы! А то полез в ахтёры! И зачем? Только хорошего человека обидел! Дурак ты, Захарыч!
Занавес опустился. Актёры по требованию публики выходили раз пятнадцать, не меньше, кланяясь в пол.
Аврора Владимировна кричала, не помня себя от восторга и счастья:
– Браво!
– Брависсимо! – вторил ей на ломаном русском тонкий светловолосый сосед – ему, судя по всему, тоже понравился спектакль.
Бубышева, часто моргая, беззвучно хлопала в ладоши, дабы не отбить рук. Одним словом, премьера имела неслыханный успех даже по столичным меркам.