И снова я виноват. Впрочем, эта вина по сравнению с остальным, наверное, не самая сильная… Хотя как знать. Кто взвешивает, и на каких весах, степень вины и определяет, какая из них меньше, а какая больше? Мне не дают покоя, заставляют холодеть сердце две мысли, каждая из которых сама по себе так ужасна, что впору сойти с ума. Первая — возможность потерять ее, женщину, которую я люблю больше всех на свете. А вторая, вторая так ужасна, что я не могу произнести ее даже мысленно. Но черт возьми, я ведь уже сделал это. Я поклялся себе перед иконой. И я должен выполнить свою клятву. Я просто обязан. Это трудно, я знаю, это очень трудно и больно. Но я выдержу эту боль. Я должен. Должен. Ради этой женщины, что лежит сейчас передо мной, бледная и неподвижная, и только по едва уловимому колыханию ее грудной клетки и по легкому дрожанию ресниц можно догадаться, что она жива. Жива. Ради той девочки, с которой я поступил так жестоко, так несправедливо заставил ее страдать. Снова страдать! Ради самого себя. Я должен это сделать. И я это сделаю. Хотя не уверен до конца, что в последний момент мужество мне не изменит. Я ведь не железный, хотя всю жизнь стремился казаться и быть таким. И вот теперь задаю себе вопрос — зачем? Неужели только для того, чтобы скрыть собственную слабость, как говорила мне одна женщина, которой я также сделал больно, хотя и не хотел этого… Я не хотел. Но все же сделал. А значит, моя вина не становится меньше. Я закрыл глаза, я зажмурился, чтобы не видеть их лиц, их глаз, смотрящих на меня с немым укором. Я хотел заткнуть уши, чтобы не слышать их голосов, которые… Но что толку? Это не поможет. Ведь от самого себя не убежать, не спрятаться, не скрыться на самом дне своей души. Вдруг я почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Я ощущал его всей кожей, хотя мои глаза и были закрыты. Я медленно, с большим трудом разлепил веки, словно боясь увидеть то, что ни за что не хотел бы видеть. Она смотрела на меня, смотрела вполне осмысленно, и ее губы шевелились, пытаясь что-то сказать, но этому мешала трубка искусственного дыхания.
— Я люблю тебя, — произнес я внезапно охрипшим голосом и сжал ее руку. — Ты мне нужна, только ты! Не бросай меня. Я не могу без тебя, — это были именно те слова, которые я хотел ей сказать, и по ее глазам я понял, что она меня слышит. Слышит и понимает. А также я понял то, что эти слова очень нужны ей именно сейчас. Необходимы. Как и я сам. Как МЫ друг другу. Навсегда. Навеки. Сейчас. И потом. За чертой…
Мы были вдвоем с Пашкой, когда Саша вошел на кухню, где мы пили кофе, и по его лицу я сразу поняла, что случилось самое страшное. И Пашка тоже это понял, еще прежде, чем его отец произнес эти два таких коротких, таких простых слова, от которых сразу повеяло ледяным холодом и ужасом. Они были концом всего, крушением надежд. И страшнее всего в них была невозвратность, невозможность вернуться назад и что-то изменить. Потому что после этих слов не осталось будущего, прошлое исчезало, а настоящего как бы не существовало. В них не было времени. Не было ничего. Пустота и холод, и рвущая душу боль, от которой нет лекарств и нет спасения. Этими словами были:
— Все кончено. Она умерла…
— В каком смысле? Ей что, стало хуже? — спросил Пашка, и его рот растянулся в улыбке, похожей на оскал, и мне стало страшно от этой улыбки, она напугала меня сильнее слез и истерик.
— Она умерла, — повторил Саша безжизненным голосом, лишенным всяких эмоций, «выжатым» голосом, отчего-то пришло мне в голову странное сравнение. Как лимон, который выжали в чай, весь без остатка, и осталась одна кожура, никому не нужная и пустая.
— Что с ней? — повторил Пашка, продолжая улыбаться все той же жуткой улыбкой. — Что сказали врачи? Есть какие-то изменения?
Он не хотел верить, не мог верить и изо всех сил цеплялся за последние лоскутки надежды. А когда хлипкая веревочка надежды вдруг перетерлась и оборвалась, он не выдержал. Закрыв лицо руками, застонал, словно смертельно раненный зверь, закричал, зарычал, я не могу подобрать слова, но эти звуки заставляли леденеть мою кровь. Я осторожно коснулась его плеча:
— Пашенька, послушай…
— Нет! — Он резко сбросил мою руку, почти так же, как недавно это сделал Саша. То же движение, даже тот же вскрик: «Нет!» И этот взгляд, устремленный на меня, полный боли и ненависти…
— Я ненавижу тебя! — выкрикнул он с такой яростью, что я испуганно отшатнулась.
— Паша, что ты такое говоришь?!
— Да, ненавижу! Это ты виновата в ее смерти! Ты хотела этого. Ты ее ненавидела. Ты сходила с ума от ревности. Теперь получай свое сокровище, оно твое! Соперница устранена самым надежным способом. Ее ничто уже не в силах вернуть. Ликуй, радуйся, ну что же ты?! — Он захохотал мне прямо в лицо жутким раскатистым смехом, а потом, словно хищный зверь, в два прыжка оказался возле отца и так же зло и отчаянно выдохнул ему в лицо: — И ты тоже ликуй, подонок! Вы оба получили то, что хотели! Радуйтесь! Вы думали, что я ничего не замечаю, что я слепой тупорылый идиот, но я все видел и знал. Все. Я молчал только потому, потому… Словом, не важно, почему. Теперь уже ничего не важно, потому что ее больше нет. И это вы виноваты в ее смерти! Я вас ненавижу, господи, как же я вас ненавижу! Впрочем, и себя тоже! — Он схватился за голову и застонал.
Я хотела что-то сказать, но не могла. Язык присох к нёбу, и я словно сразу забыла все слова. Мне захотелось ущипнуть себя, чтобы понять, сплю я или нет. Слишком все происходящее было ужасно, слишком чудовищно, чтобы быть правдой. Мой разум отказывался воспринимать реальность. И я из последних сил пыталась спрятаться за спасительной пеленой непонимания. Я даже закрыла глаза, надеясь, что когда открою их, то страшное видение исчезнет и все будет по-прежнему. Я открыла глаза, но ничего не изменилось. То же смертельно бледное, перекошенное от горя и ненависти лицо моего мужа, такое близкое и в то же время казавшееся мне сейчас совсем чужим и незнакомым. Он продолжал что-то яростно выкрикивать, бросать мне в лицо обвинения и упреки, но я не могла разобрать слов в этом потоке ярости. Я видела, как Саша пытался что-то ему сказать, даже взял его за руку, но Пашка с силой вырвал руку и, оттолкнув его, выбежал из кухни. Мы оба словно оцепенели, не в силах сдвинуться с места. Я посмотрела на него, и его губы едва слышно прошептали:
— Догони его!
А может, мне это показалось, и эта мысль сама пришла мне в голову. Не знаю, в тот момент я ни за что не могла бы поручиться. Но одно я успела понять: в таком состоянии он способен на что угодно, и ни в коем случае нельзя оставлять его одного, пусть он прогоняет меня, кричит, пусть даже ударит, если от этого ему станет легче, я все это заслужила, только бы он не оставался сейчас один! Я выбежала за ним, слетела вниз по ступеням с такой скоростью, с какой никогда в жизни не бегала, но все равно не смогла догнать его. Я лихорадочно огляделась по сторонам: никого. Не мог же он убежать далеко! Я облазила все окрестные кусты и углы, налетала на мирно гуляющих старушек, которые посмотрели на меня как на ненормальную, спрашивала их, не видели ли они высокого, красивого, темноволосого парня в джинсах и белой футболке? Должно быть, вид у меня был такой дикий, что и старушки, и молодые мамы с колясками шарахались от меня в сторону, а те, кто гулял с детьми, поспешили поскорее взять их на руки, бросая на ходу короткое: «Нет, не видели». И спешили поскорее уйти.