Трубецкой Евгений
Из прошлого
Кн. Евгений Трубецкой
Из прошлого
ОТ ИЗДАТЕЛЕЙ.
Как видно из начальных строк выпускаемого очерка "Из прошлого", покойный кн. Е. Н. Трубецкой начал писать его 1 марта 1917 года, в самый разгар революционных дней. Приехав в Петроград для участия в заседаниях Государственного Совета в качестве выборного Члена, он остановился, как и всегда, в гостинице "Франция" на Морской.
Эти страницы, написанные почти в один присест и проникнутые цельным настроением под влиянием нахлынувших на него воспоминаний о раннем детстве, не предназначались для широкой публики. Покойный напечатал их тогда же на правах рукописи только для членов многочисленной семьи своего отца.
В настоящее время семья покойного решила, что, не погрешая против его памяти, она может сделать эти воспоминания достоянием более широкого круга читателей, памятуя его же слова, что прошлое, о котором он говорит, "принадлежит не ему одному", что "оно - насквозь родное, русское".
ОГЛАВЛЕНИЕ
От издателей 3 Вступление 5 I. Ахтырка и дедушка Петр Иванович 7 II. Лопухины 22 III. Папа и Мама в Ахтырке 31 IV. Николай Григорьевич Рубинштейн 52 V. Детская 61 VI. Покойный брат кн. С. Н. Трубецкой 72
{5}
Из прошлого.
1 марта 1917 г.
Помнится, 23 года тому назад пришлось мне ехать с детьми из Москвы в Киев; едва мы успели отъехать две станции, как мой, в то время еще двухлетний, Сережа спросил, скоро ли Киев. Когда ему ответили, что Киев будет только завтра, он сказал: "Мама, я хочу в детскую" и расплакался.
Я прошел уже пятьдесят три года жизненного пути; не знаю, долго ли еще придется "ехать", но во всяком случае - куда меньше, чем ехал. И, однако, в минуты душевной усталости, мне также порой мучительно хочется в детскую, где было когда-то так светло, так уютно и все было так полно любимыми и любящими. - Вот, хотя бы в данную минуту, 1 марта 1917 года, когда я сижу у окна в Петрограде, в гостинице и прислушиваюсь то к лаю пулемета над самой крышей, под которой я живу, то к крикам "ура" революционной толпы, раздающимся на улице. - Долго еще придется ехать России, и мы не знаем, когда доедем и куда доедем. Эта неизвестность мучительна. Что же такое эта тоска по детской, {6} которую я испытываю? Есть ли это проявление душевной слабости? Нет. Это иное, чрезвычайно сложное чувство.
Это - не бегство от настоящего, а исканиe точки опоры для настоящего. Настоящее темно, страшно, а главное, неизвестно. И вот почему хочется вспомнить это прошедшее, в котором мне было дано пережить так много светлого, хорошего. Ведь это хорошее не мне одному принадлежит. Оно насквозь родное, русское. И вот теперь, в дни ужаса перед неизвестной далью, в эпоху мучительных сомнений в России, это прошлое, - помимо благодарности к дорогим отшедшим, - источник веры в русскую душу, святую, милую и любящую. Знаю, что многое в пережитом мною принадлежит к исчезающему и уже почти исчезнувшему дворянскому быту. Знаю и то, что на смену этому быту надвигается другая, новая Россия. Но есть и непреходящее в том прошлом. Есть бессмертная душа народа, которая - всегда одна, в какие бы формы она ни облекалась. И вот почему связь с дорогими отшедшими должна сохраняться всегда, как бы формы быта ни менялись. Они любили Россию, они на нее надеялись и в нее верили; думаю, что и теперь жива эта их надежда, как и они сами живы. А потому я жажду их духовного наследия для этого настоящего, которого они не знали и не предвидели. И в их прошлом, которое я вспоминаю, ищу неумирающего.
{7}
I.
Ахтырка и дедушка Петр Иванович.
Я родился через два года после акта 19 февраля, в 1863 году; у колыбели моей боролись два миpa, и в той среде, где протекало мое детство, все говорило о их встрече. Внешние рамки быта были живым напоминанием о дореформенной Руси, но вместе с тем все содержание жизни было ново. И это новое содержание олицетворялось в особенности одним образом, который был воплощением и средоточием всего прекрасного, что я видел в моем детстве. Этот образ моей матери, кн. Софии Алексеевны Трубецкой (Кн. С. А. Трубецкая, рожденная Лопухина родилась в 1842 г., скончалась в 1901 г.), в особенности ярко выделялся по контрасту с образами людей старшего поколения: мои дедушки и бабушки были, как раз наоборот, - яркими воплощениями старины.
Начну с этой последней.
Самое для меня дорогое и вместе самое типичное в той обстановке, среди которой я рос, было не в Москве, где мои родители проводили зиму, а в нашей старинной фамильной подмосковной - Ахтырке, где они жили летом.
Это была величественная барская усадьба Empire, один из архитектурных chefs d'oeuvres начала XIX столетия. Усадьба эта и сейчас славится как одна из самых дивных подмосковных старинного {8} типа. Как и все старинные усадьбы того времени, она больше была рассчитана на парад, чем на удобства жизни. Удобство, очевидно, приносилось тут в жертву красоте архитектурных линий.
Парадные комнаты - зал, биллиардная, гостиная, кабинет были великолепны и просторны; но рядом с этим - жилых комнат было мало, и были они частью проходные, низенькие и весьма неудобные. Казалось, простора было много большой дом, два флигеля, соединенные с большим домом длинными галлереями, все это с колонами Empire и с фамильными гербами на обоих фронтонах большого дома, две кухни, в виде отдельных корпусов Empire, которые симметрически фланкировали с двух сторон огромный двор перед парадным подъездом большого дома. И, однако, по ширине размаха этих зданий, помещение было сравнительно тесным. Отсутствие жилых комнат в большом доме было почти полное. А флигеля с трудом помещали каждый небольшую семью в шесть человек. Когда нас стало девять человек детей, мы с трудом размещались в двух домах: жизнь должна была подчиниться... стилю. Она и в самом деле ему подчинялась. Характерно, что стиль этот распространялся и на церковь, также с колонами, также Empire и как бы сросшуюся в одно бытовое и архитектурное целое с барской усадьбой. Это была архитектура очень красивая, но боле усадебная, чем религиозная.
В раннем моем детстве, когда еще был жив мой покойный дедушка князь Петр Иванович Трубецкой (Кн. Петр Иванович Трубецкой родился в 1798 г., скончался в 1871 г.), {9} он один занимал большой дом, - а мы с родителями моими ютились во флигеле. Кухни у нас были раздельные, мы обедали у дедушки в определенный день, всего раз в неделю и побаивались этого дня, потому что для нас, детей, этот обед... был слишком стильным. Дедушка был, хотя и добрый, но вспыльчивый, любил "манеры" и порой покрикивал, при чем вспышки эти вызывались иногда поводами самыми противоположными. Любил он, чтобы по утрам внучата приходили здороваться, показывал всегда одну и ту же игрушку сигарочницу, деревянную избушку с петушками, при чем внуки должны были целовать руку. - Но однажды почему-то вдруг раскричался: "Что это за лакейская манера целовать руку!" Целование руки прекратилось, а дедушка стал обижаться - зачем дети руку не целуют.
Хоть эти причуды сочетались с большим добродушием, все же они устанавливали известную дистанцию между нами и дедушкой, такую же дистанцию, какая была между нашим флигелем и большим домом. А потому все в дедушке, в его большом дом и во всей обстановке его жизни казалось нам, детям, торжественным, таинственным и несколько страшным.
Помню, как нас, детей, волновал и занимал самый церемониал его приезда. Задолго до того времени, когда его ждали с железнодорожной станции, два дюжих парня влезали на зеленый купол большого дома, над которым красовался {10} шпиль для флага. Оттуда открывался широкий вид, и парни должны были зорко смотреть на мост, - в версте от усадьбы, - обозначавший границу ахтырской земли. Флаг должен был взвиться ровно в ту минуту, когда старый князь переезжал через эту границу. И горе парням, если флаг взвивался на несколько секунд раньше или позже. Тогда крику бывало много.
Внутри дома тоже все было парадно: мебель из карельской березы, не допускающая дурных манер, ибо на ней нельзя развалиться, мебель как бы подтягивающая сидящего на ней. Портрет императора Александра Павловича в пурпуровом одеянии и со звездой, с царственным жестом и с любезно-кислой улыбкой. Огромное, в рост человеческий, изображение какого-то принца с гончими собаками. Это - в столовой. Но самое средоточие парада было в том кабинете, где происходило целование руки. Там висели в золотых рамках необычайно дурно намалеванные предки в париках, мужчины непременно в орденах и лентах, а один в каких-то латах. Все - необычайно строгие, покрытые копотью старины и выцветшие, что придавало им особенно чуждый и официальный вид. Помнится, я в детстве их не выносил. И уже после кончины дедушки, когда мы поселились в большом доме в качестве хозяев, я дважды выместил эту накипавшую годами неприязнь. Портрет императора Александра Павловича я прострелил из лука, а с одной из тетушек, самой кислой изо всех, я поступил еще более жестоко. Однажды, я очутился с нею с глазу на глаз, {11} с зажженной свечей в руках и ... не мог противостоять силе этого соблазна, поднес свечу к носу. Как сейчас помню пузырьки, которые забегали по носу, и то смешанное со страхом наслаждение, которое я при этом испытал. Послышавшиеся по соседству шаги гувернантки спасли портрет от окончательного разрушения, мой грех остался тайной для взрослых, а тетушка с тех пор так и стала ходить под прозванием, данным ей моим отцом, тетушки с прожженным носом.