Помнится, и люди, населявшие наш ахтырский мир, были так же стильны, как и сам дедушка. Бывало, мы, дети, в сопровождении гувернантки-француженки выходим гулять мимо кухни и слышим какой-то интригующей детское любопытство стук в ступке или дробь ножей, рубящих котлету. А на любопытный детский вопрос, что это готовят, повар Максим Андреич, выученик француза, и потому любивший щеголять иностранными словами, бывало, отвечает: - "Букенброд, прямо класть в рот." - "А что такое букенброд?", раздаются детские голоса. "Се тре журавли, мусью", {18} слышится ответ при дружном детском хохот. Еще типичнее Максима был карлик Игнаша, шестидесяти лет, неизменно приезжавший с дедушкой в Ахтырку и стрелявший щук из крошечного ружья, специально для него заказанного. Этого Игнашу я отлично помню, но из рассказов знаю, что еще раньше, в крепостную эпоху, у дедушки была и карлица, специально подобранная к Игнаше пара. Старшие рассказывали, что однажды за пасхальным столом дедушка приготовил бабушке сюрприз: на столе красовались два огромных кулича, из которых затем, при звук музыки, вышли спрятанные там Игнаша и карлица. К этим типам следует присоединить еще многочисленных наших обожающих кормилиц, настоящих и бывших, да седого как лунь, полуслепого кучера Родионыча, человека еще екатерининской эпохи, который по старости и дряхлости мог управлять дрожащими руками только парой "рыженьких", столь же ветхих, как и он, коней, и выезжал на каком-то невообразимом старинном фаэтоне, больше для декорума или в те дни наших приездов в Ахтырку, когда для встречи на станции мобилизовались все наши перевозочные средства.
В шестидесятых и семидесятых годах этот стиль уже не гармонировал с окружающим. Вся жизнь перестраивалась заново, вследствие чего симметрия дедушкина стиля подвергалась постоянным вынужденным нарушениям со стороны, и это оскорбляло старика. Он пылил, покрикивал, но, покричав, тут же добродушно успокаивался, {19} мирился на том, что хоть в Ахтырке не было "нового". Но на пути к Ахтырке все было ново; и к ужасу дедушки без нового нельзя было обойтись, потому что оно было удобно. Прежде всего новое олицетворялось Московско-Ярославской железной дорогой, которая прошла через станцию "Хотьково" в пяти верстах от его имения.
Дедушка с места рассердился. - "Как это, - бывало еду, когда хочу в Ахтырку, а теперь и в свое имение должен ехать непременно в два часа дня, когда прикажут, по какой-то чугунке". Но возможностью ехать на лошадях он все-таки не пользовался; однако при этом он не мирился с необходимостью прибыть на место к определенному сроку. Едучи назад в Москву, он, бывало, говорил кондуктору: "Скажи, любезный, машинисту, чтобы скоре ехал, а то я опоздаю в сенат." Кондуктора знали старика, брали на чай и говорили: "Слушаюсь, ваше сиятельство." Особенно неприятно было то, что не всегда можно было иметь отдельное купе I класса, и со стариком заговаривали незнакомые пассажиры. - "Где изволите служить, ваше превосходительство?" "Вы спрашиваете, где я служу, - вы спросите где мне служат! В правительствующем сенате, милостивый государь."
По пути со станции Хотьково дедушку раздражало другое, также новое удобство, - шоссе, по которому приходилось ехать почти до самой Ахтырки вместо прежней отвратительной допотопной дороги. Не самое шоссе как таковое его раздражало, а тот факт, что оно было построено богатым {20} коммерсантом, А. Н. Голяшкиным - сыном разбогатевшего откупщика: он купил в верст от Ахтырки бывшую дворянскую усадьбу "Жучки" и провел туда шоссе, которое оказалось нам по дороге. "Как", говорил дедушка, "я должен ехать в свое имение по шоссе, построенному каким-то Голяшкой?" - и все-таки ехал.
В архитектуре дедушкина жизненного уклада жизнь пробила бреши и более серьезные. Правильность линии этой архитектуры была нарушена тем самым спором "отцов и детей," о котором писал в шестидесятых годах Тургенев. Его младший сын - мой дядя Павел Петрович (Кн. Павел Петрович скончался в 1889 г.) - был в молодости своей "вольнодумцем" как в религиозном, так и в политическом значении слова, и на этой почве происходили частые столкновения между ним и дедушкой, который не переваривал "длинноволосых." Дедушка, бывало, начнет ругать мировых судей, мировых посредников и "всех прочих нигилистов" за непочтительное отношение к начальству; дядя Паша заступается, указывая, что "теперь формы отношений с начальством вообще упростились и изменились к лучшему." А дедушка как крикнет в ответ: - "Пашка, беглый дьякон, Гарибальди!" - Смущали его и манеры "дяди Паши", также слишком простые для стиля, а потому не мирившиеся со старыми понятиями. Однажды дядя Паша за кем-то ухаживал и повез своему предмету из Ахтырки гостинец корзинку свежих огурцов. Дедушка огорчился :
"Вот как нынче молодежь ухаживает; бывало, {21} мы то в молодости, персики поднесем, шампанское из башмачка нашей дамы выпьем, а Пашка... огурцы своей даме повез!" Но дальше крика и огорчения ни в отношении к детям, ни в отношении к подвластным, сколько я знаю, у дедушки не доходило. Дедушка был столь же отходчив, сколь и вспыльчив, - подчас сердит, а подчас - сентиментален. В сущности в нем была очень добрая сущность в строгой, старо-дворянской и генеральской форме. Нельзя ему поставить в вину того, что эта форма - старо-дворянский стиль - в его жизни преобладала над содержанием. Эго - типическая черта той дворянской русской старины, коей он был ярким олицетворением.
{22}
II.
Лопухины.
Чтобы понять то новое, что внесла в Ахтырку собственно наша семейная жизнь, - надо остановиться теперь на семье Лопухиных, из которых происходила моя мать. Это была также старо-дворянская типическая семья, но совершенно в другом стиле. В стиле этом не было княжеского "великолепия," не было той ширины барского размаха, как у дедушки Петра Ивановича, но за то было несравненно больше свободы. А, главное, была недостающая старому поколению Трубецких душевная теплота, простота, естественность, жизнерадостность и та очаровательная старо-дворянская уютность жизни, которая нашла себе гениальное изображение в семействе Ростовых толстовского романа.
Тут дедушка и бабушка были совсем другие. "Дистанции" между нами и ими не было никакой. Они в своих внучатах души не чаяли и баловали, как могли. Дедушке Трубецкому мы говорили "вы", а с дедушкой и бабушкой Лопухиными были на "ты". И никаких "форм" в наших к ним отношениях не полагалось. Мы также обожали "дедушку и бабушку Лопухиных", но не допускали с их стороны отказа ни в чем. Когда однажды я до того расшалился, что и дедушка вынужден был вступиться за дисциплину, я назвал {23} его дураком, за что тут же был отшлепан. Это было одним из моих первых больших разочарований в жизни. Как, этот дедушка, который с такой любовью глядит мне в глаза, тыкает мне пальцем в живот и говорит мне так ласково - "пузик милый" - этот самый дедушка вдруг дерется! И я заплакал - не от боли, конечно, потому что шлепка была "отеческая", а от оскорбления. А дедушка меня расцеловал и утешил зажигательным стеклом, которым он тут же к великой моей радости прожег бумагу.
Ярким был в своем роде типом и этот дедушка Алексей Александрович. Помнится, мы, дети почти всегда заставали его лежащим в постели. Целыми неделями он не вставал, и мы считали его больным. Но, ничуть не бывало, дедушка был совершенно здоров. Вдруг, безо всякого повода, он на несколько недель вставал, а потом опять ложился. Впоследствии я узнал, что это периодическое лежание вызывалось глубокой и непонятной нам детям трагедией. "Болезнь", периодически заставлявшая дедушку ложиться, была чем-то вроде паралича воли, и была она вызвана, как это ни странно, - актом 19-го февраля. До этого времени дела его шли недурно; судя по рассказам моих тетей - его дочерей, смутно понимавших деловую сторону жизни, при крепостном праве "все делалось само собою, сами собою получались и доходы", а после этого дедушке выпала задача - самому приняться за устройство своего хозяйства. Он пришел в полную прострацию и, подавленный сознанием своей {24} беспомощности, "превратился в какого-то Обломова". Управляющие воровали, доходы не получались, дела "сами собою приходили в расстройство", а дедушка уединялся с тяжелыми думами в своей кровати. В таком душевном состоянии, мы, дети, были для него спасением. И в особой к нам нежности, кроме его любящего сердца, сказывалась и вся боль исстрадавшейся души.
Впрочем с такою же любовью относились к нам и все в доме Лопухиных - и бабушка, и тети, и старушка - няня моей матери - Секлетея Васильевна из бывших дворовых - представительница исчезнувшего теперь типа "пушкинской няни". Для моих незамужних тетей их племянники и племянницы были едва ли не единственным интересом в их жизни, что и не удивительно, так как только в нас они могли найти удовлетворение присущему всякой женщине материнскому чувству.
Весь жизненный уклад лопухинской семьи был совершенно и во всем противоположен укладу трубецковскому. Прежде всего у них было совершенно иное отношение к дому. Дом, городской и деревенский, был для них не местом парада, - а уютным и теплым семейным гнездом. И самая архитектура домов вполне соответствовала этому их назначению. В Москве это был серенький деревянный дом старосветско-помещичьего типа на Молчановке, с мезонином и уродливыми гипсовыми сфинксами на крыльце; мы, дети, разумеется, садились на них верхом. (Дом этот, ныне {25} принадлежащий H. A. Хомякову, к сожалению принял более городской вид, и сфинксы, столь любимые мною в детстве, исчезли). Стиль средней руки барского дома первой половины XIX столетия выражался в особенности в серых мраморных колоннах в кабинете и в спальне. В подмосковной Лопухиных - Меньшове имелось два светленьких деревянных помещичьих домика с мезонинами на холме над речкой. Контраст с ахтырским домом был, разумеется, полный: тот был великолепен, тогда как эти были миловидны и уютны. Да и местность меньшовская, с маленькой неглубокой речкой, со смеющимися, словно умытыми березовыми лесочками, была в полной гармонии с домом и являла собой яркий контраст с могучими елями и соснами ахтырского парка. Все в домах было просто, и ни о каких "высочайших выходах" в подобной обстановке, разумеется, не могло быть речи. Также и в парке с небольшими живописными овражками, со сколоченными на живую нитку мостиками, не было ни беседок, ни каких бы то ни было затей, но за то все вместе было бесконечно мило, уютно и жизнерадостно тем более, что и строгих ликов предков не висело по стенам. Тут не было ничего, что бы могло возбуждать в ребенке хулиганско-анархического чувства протеста.