От имени к. д. В. А. Маклаков блестяще развил мысль, что военно-полевые суды бьют по самой идее государства, по идее права и закона, разрушают основы общежития и грозят поставить озверелое стадо на место цивилизованного общества. Но как раз тут Столыпин уперся. Он стал доказывать право правительства принимать чрезвычайные меры ввиду непрекратившейся революции, что доказывается партийными постановлениями с. - д. и с. - р. Довольно прозрачно здесь было поставлено условие: начните первые. Притом, поставлено не одним инкриминированным партиям, а всей Думе в целом.
В дальнейшем это условие ставилось все более открыто, как Conditio sine qia non сохранения Думы (Непременное условие.). Выразите "глубокое порицание и негодование всем революционным убийствам и насилиям". "Тогда вы снимете с Государственной Думы обвинение в том, что она покровительствует революционному террору, поощряет бомбометателей и старается им предоставить возможно большую безнаказанность".
Так говорили в самой Думе выразители намерений власти. Ясно, откуда шло это огульное обвинение; ясно, что требование было поставлено безусловное и что для Столыпина оно сделалось тоже условием продолжения его собственной политики. Чтобы окончательно поставить и Думу, и Столыпина перед необходимостью выборов, правые внесли предложение об осуждении политических убийств. "Пробаллотируйте эту формулу; чего вам это стоит? Ведь очевидно же, что к.д. не могут одобрять убийств". Так советовали нам посредники со стороны.
Завязался узел, развязать который было чрезвычайно трудно, а разрубить можно было только, свалив справа министерство или заставив его исполнить правый план роспуска Думы. Теперь, задним числом, я так понимаю смысл неожиданного приглашения меня Столыпиным для доверительной беседы. Я принял приглашение и приехал в назначенное время в Зимний Дворец. В нижнем этаже принял меня Крыжановский и, не говоря прямо о цели визита, подчеркивал важность предстоявшей беседы и необходимость сговориться с премьером.
Затем меня подняли в верхний этаж и ввели в кабинет Столыпина. Он был, видимо, очень нервен, и глаза его загорались, как в моменты обострений споров в Думе.
Резкие жесты его сломанной руки выдавали его волнение. Он прямо поставил условие: если Дума осудит революционные убийства, то он готов легализировать партию Народной свободы. Подход был неожиданный, и я несколько опешил. Я стал объяснять, что не могу распоряжаться партией и что для нее это есть вопрос политической тактики, а не существа дела. В момент борьбы она не может отступить от занятой позиции и стать на позицию своих противников, которые притом сами оперируют политическими убийствами.
Столыпин тогда поставил вопрос иначе, обратившись ко мне уже не как к предполагаемому руководителю Думы, а как к автору политических статей в органе партии, "Речи". "Напишите статью, осуждающую убийства; я удовлетворюсь этим". Должен признать, что тут я поколебался. Личная жертва, не противоречащая собственному убеждению, и взамен - прекращение преследований против партии, - может быть спасение Думы! Я поставил одно условие: чтобы статья была без моей подписи.
Столыпин согласился и на это, говоря, что характер моих статей известен, Я сказал тогда, что принимаю предложение условно, ибо должен поделиться с руководящими членами партии, без согласия которых такая статья не могла бы появиться в партийном органе. Столыпин пошел и на это, и мы условились: если статья появится, то условие Столыпина будет исполнено, если нет - то нет. Вспоминая этот эпизод теперь, я понимаю, почему Столыпин был так сговорчив - и так откровенно циничен. Ему нужна была какая-нибудь бумажка или какой-нибудь жест руководящей партии, чтобы укрепить, а может быть и спасти собственное положение. Иначе - предстояла сдача напору справа. И это были последние минуты перед выбором решения. Тогда я не понимал всего смысла этой комбинации, которая теперь мне кажется более чем вероятной. Тогда еще не развернулись до конца и последовавшие события. Тогда я думал только об укреплении партии, и моя жертва казалась мне возможной. Прямо от Столыпина я поехал к Петрункевичу. Выслушав мой рассказ, старый наш вождь, уже отходивший тогда постепенно от руководства партией, страшно взволновался; "Никоим образом! Как вы могли пойти на эту уступку хотя бы условно? Вы губите собственную репутацию, а за собой потянете и всю партию. Как бы осторожно вы ни выразили требуемую мысль, шила в мешке не утаишь, и официозы немедленно ее расшифруют. Нет, никогда! Лучше жертва партией, нежели ее моральная гибель"...
Статья, конечно, не была после этого написана. И Столыпин сделал из этого надлежащий для себя вывод: повторяю, я только теперь понимаю, какой. И в сборнике моих статей из "Речи" читатель может прочесть, с какой настойчивостью я продолжал аргументировать не фракционную только, а и мою собственную точку зрения на невозможность для партии сделать необходимый для Столыпина жест, произнеся сакраментальное "слово"... Но и тогда я не мог не видеть, что на этом вопросе решается судьба Думы. И я с особым усердием принялся обличать "заговорщиков справа", трактуя их, как действительных виновников предстоявшего роспуска и противополагая официозно терпимых убийц тем, для которых добивались от нас осуждения Думы.
С своей стороны, и правые террористы обратили на меня свое специальное внимание. В один прекрасный день на моем пути в редакцию газеты на Жуковской улице нагнал меня на Литейном проспекте молодой парень и нанес мне сзади два сильных удара по шее, сбив с меня котелок и разбив пенснэ.
Я спокойно наклонился, чтобы поднять то и другое, и потом обернулся: передо мной с растопыренными руками и с растерянным видом стоял плотный молодец мещанского типа. Кругом собиралась толпа, предлагавшая вести его в участок и вызывавшаяся записаться в свидетели. Я тотчас заподозрил политическую подкладку, но, не желая огласки, спросил моего покусителя, явно хватившего водки для храбрости и раскрасневшегося, знает ли он, кого он ударил. Заплетающимся языком он ответил, что не знает. Тогда я его отпустил и, придя в редакцию, ничего не сказал о случившемся. Каково же было мое удивление, когда уже к вечеру того же дня мне сообщили со стороны нашей разведки, что на меня было произведено покушение, что покусившийся был нанят доктором Дубровиным с поручением нанести удар, после которого я не встану, и что когда он пришел к заказчику, не исполнив поручения, то был обруган Дубровиным, который дал ему только малую часть обещанного.
С этого времени друзья стали замечать несомненные признаки слежки за мной. В противоположном моему кабинету окне дома в Эртелевом переулке производились какие-то таинственные приготовления, которые приятели объясняли, как установку огнестрельного оружия для выстрела в меня. Наконец, появилось в печати телеграфное сообщение из Эйдкунена, что на границе задержан некий фельдшер Смирнов, известный нам, как участник черных боевиков, ехавший с поручением убить Милюкова, Гессена (обоих редакторов "Речи"), Грузенберга (нашего блестящего защитника в политических процессах) и Слиозберга. Не помню, в связи ли с этим сообщением и по чьему почину ко мне явились несколько агентов, посланных правительством для охраны моей личности. Несколько времени они аккуратно высиживали у меня на кухне, пока, наконец, я не попросил освободить их от этой неблагодарной обязанности.
Наступали пасхальные каникулы, и я решил дать себе отдых от всех этих треволнений в заграничной поездке. Я уже выправил себе билет и паспортную отметку для отъезда. Я собирался на этот раз посетить Швецию, где до тех пор не бывал. Накануне самого отъезда пришла одна из моих бывших учениц четвертой гимназии, участница нашего трио, занимавшаяся по окончании курса у меня на дому и близко сошедшаяся с нашей семьей. Взволнованная, в слезах, она рассказала мне, что случайно попала в кружок черносотенцев и услышала там, что о моем визированном паспорте и об отъезде завтра утром (о чем она сама совершенно не знала) уже известно через полицию и что на вокзале на меня будет произведено покушение. Приходилось верить сведению, дошедшему таким странным путем и несомненно достоверному.
Я успокоил мою верную приятельницу, сказав ей, что найду способ уехать другим путем, чем тот, на котором меня ожидают. Я действительно решил не появляться на Финляндском вокзале, а нанять извозчика до станции Удельной, переночевать у нашего друга, директора больницы Тимофеева, а рано утром отправиться от него - тоже на лошади - на ближайшую станцию, с которой уже сесть в ранний поезд в Обо, чтобы оттуда на пароходе переехать в Стокгольм. Телеграмма о моем приезде, неизвестно кем посланная, появилась следующим утром в местных газетах.
Я не думал, однако, что за мной гонятся мои преследователи; я был за пределами их темного горизонта. Я вообще хотел отдохнуть от сизифовой работы своей политики на красотах природы. Переезд по шхерам в живописную столицу Швеции был только началом. Я побывал в прелестных окрестностях города, в, Salt-sjo, в Djurgarolen'e и составил себе длинный маршрут для дальнейшей поездки - чересчур длинный для короткого каникулярного времени. Но я решил нигде не останавливаться, а только смотреть и наслаждаться, выбирая непосещенные до тех пор местности Европы. Тогда по Европе можно было совершить такую фантастическую прогулку.