Следует, вероятно, попробовать рассмотреть памятник в контексте традиции, определяя его отличия, за счет которых рождается смысловое смещение. Первое, что заслуживает внимания, это уточнение, на котором настаивал скульптор: «не стойкость, а упорство». В уточнении-противопоставлении «стойкость» (официальная фигура речи в отношении блокады) – это «государственная» модель поведения, тогда как «упорство» – личная модель, которая зависит от темперамента и характера столько же, сколько от воспитания и нравственных принципов. Здесь кажется неслучайной и ярко выраженная «характерность» памятника, в частности самой женской фигуры. Она стоит на балке кронштейна на высоте четвертого этажа, и ее силуэт особенно выразителен в профиль. Голова втянута в плечи, но лицо обращено к небу, и ноги крепко упираются в крохотную площадку. Включение произведения в уличную жизнь также подчеркивает его характерность: скульптурно-архитектурная композиция, как уже указывалось, размещена на брандмауэре жилого дома; луч прожектора, выполненный в технике сграффито («граффити»), охватывает не только плоскость, но и частично фасад с окнами, другой луч – реального прожектора – вместе с первым непосредственно привязывает его к среде. Эта привязка усиливается за счет соотношения пропорций и места композиции и архитектуры жилого дома, когда композиция продолжает архитектурные членения этажей. И – как значимая деталь – единственное на брандмауэре окно также включается в художественное целое, задавая и отсчет масштаба, и смысл драматургии памятника.
Частность, особость и особенность не прибавляют ничего, если не понимаются как существенные. Здесь мы имеем дело с традицией «частности» (ср. «Разорванное кольцо» как образ частной памяти или «Фотографа» как частного персонажа), в рамках которой развивается пластическая тема, и благодаря ей памятник приобретает двойственность и смысловую глубину: он сам существует на грани бытия и небытия. «Я отдаю себе отчет, – замечал Л.Н. Сморгон, – что пройдет еще 50 или 60 лет, и дом разрушится…» В этом хрупком существовании, в котором любая жизнь, любое деяние понимаются как непрочные, невечные и обреченные, все оказывается эфемерно, кроме частных воспоминаний, так что в этом смысле памятник является еще больше памятником нашему времени, нежели времени блокады. Речь, собственно, идет не о «славе», а о презрении славы (о том, что «слава недолговечна», писал еще Марк Аврелий, римский император и философ стоицизма) – не отсюда ли «стойкость» персонажа?
В процессе работы над проектом авторы пришли к необходимости отказаться от «ампирных» архитектурных деталей памятника. Вместо конструкции из перпендикулярных стене железных балок архитекторы первоначально планировали пышные капители, колоннообразные формы и прочие элементы. Однако именно колонна была традиционно одним из символов «славы», и образ блокады в памятнике в результате мог получиться приподнятым и фальшивым.
«Памятник, – говорит Л.Н. Сморгон, – вызывает чувство не гордости, а жалости…» Скульптор подчеркивает, что дело не в «женском» персонаже. Действительно, «это не санитарка и не отважный боец», но и не тот «ангел-хранитель ленинградского неба», как характеризовал ее критик М. Золотоносов27. Жалость даже не в том, как решена сама фигура, с худым и курносым лицом (смерть?), похожая снизу на закорючку. (Местами ее силуэт прорезан насквозь, что не отменяет композиционной устойчивости, но придает новые смыслы.) И портрет Марины Цветаевой, положенный в основу композиции, тоже придает дополнительные смыслы произведению, но не определяет образ жалости. Жалость скорее вызывает одиночество фигуры там, наверху, на брандмауэре над пустотой в луче прожектора.
Здесь в качестве отступления заметим, что тема одиночества обдумывалась скульпторами и раньше. Процитируем отрывок из интервью с О. Басилашвили: «На въезде в Петербург стоит памятник Михаила Аникушина, посвященный блокаде: разорванное кольцо, по внутренней стороне которого теснятся фигуры солдат и матросов. Я знал Аникушина довольно близко. Будь я скульптором, сказал я ему однажды, то сделал бы другой памятник блокаде. Небольшая, чуть выше человеческого роста, почти без пьедестала, на углу Невского и Садовой стоит девочка. В телогрейке, в валенках, обмотанная маминым оренбургским платком, и держит перед собой сложенные ковшиком ладошки, а в них – кусочек хлеба. И все. Памятник погибшей девочке в центре города. Аникушин ответил, что подобная идея с девочкой и ему приходила в голову. Но этот вариант запретили: получился бы памятник гражданину, а не власти» (информационное Агентство «Собкор», 2 июня 2003 года, см. публикацию на сайте: http://www.sobkor.ru/lenta/print.shtml?id_news=i7°82).
Одиночество бронзового персонажа, как его реализует скульптор, – это одиночество мишени, куклы, которая приобретает стойкость отчасти по мере понимания своей обреченности.
Что касается самого брандмауэра, то в эстетике Петербурга-Ленинграда брандмауэр с начала XX столетия трактовался в качестве носителя некой городской проекции. Здесь он представляет собой одновременно и «задник» декорации, определяющий формат всей сцены, и аналог экрана, на который проецируются образы прошлого. С бокового ракурса («в профиль») поверхность брандмауэра – полоса, разделяющая/соединяющая времена и пространства. Вся стена «работает» как видимый отпечаток уже невидимой, рухнувшей конструкции.
В таком понимании оправданы «неясные ассоциации», на которых настаивает скульптор, поскольку последний из перечисленных нами образов блокады представляет, в сущности, «памятник памяти».
Конструкция образов блокады на протяжении 50 лет видоизменяется, становится размытой, неясной, расплывчатой, что связано с вытеснением блокадной темы на периферию официального дискурса. Можно сделать вывод о том, что современный образ блокады, воплощенный в памятнике женщинам – бойцам МПВО, представляет и альтернативу предшествующей концепции «гражданского подвига», и альтернативу городским постперестроечным символам (Александру Невскому или Иосифу Бродскому). Исходя из стилистики последнего памятника, можно заключить, что образ блокады постепенно «дематериализуется», приобретает призрачную природу. Именно это, как кажется, гарантирует будущие художественные воплощения блокадной темы, ибо что может быть долговечнее камня и бронзы? Только отсутствие камня и бронзы.
Примечания
1 Здесь мы используем это понятие, следуя не столько П. Нора и его единомышленникам, которые рассматривают материальные, символические и функциональные места памяти, куда схематично включают и вещи обыденного мира, и абстрактные образы, но, скорее, Ф. Йейтс, аналиирующей прежде всего произведения архитектуры и изобразительного искусства как формы, которые закрепляют образы памяти и поддерживают их постоянное воспроизведение (см.: Йейтс 1997).
2 Названия монументов, установленных в советское время, даются в соответствии со справочником Б.Н.Калинина и П.П. Юревича (Калинин, Юревич 1979).
3 Из отчета городского управления предприятиями коммунального обслуживания о работе за год войны с июля 1941-го по июль 1942 года, раздел «Похоронное дело», 5 апреля 1943 года (цит. по: Ленинград в осаде 1995: 330).
4 Письмо работников треста «Похоронное дело» П.С. Попкову с предложением начать захоронения в братских могилах, 18 декабря 1941 года (цит. по: Ленинград в осаде: 280).
5 Здесь мы опираемся на результаты исследования коммеморативных практик, реализованных в мемориальных сооружениях советского времени (Адоньева 2002).
6 Об этом также см. в статье В. Календаровой «Формируя память: Блокада в ленинградских газетах и документальном кино в послевоенные десятилетия» в настоящей книге.
7 Это сходство неоднократно упоминалось и в специальной, и в общей литературе (см., например: Адоньева 2002).
8 Это совпадает с выводом С.Б. Адоньевой: «…в конечном счете оказывалось, что для того, чтобы избежать смерти (стать бессмертным), нужно погибнуть» (Адоньева 2002).
9 Здесь мы исходим из концепции заимствования символов Великой французской революции и Парижской коммуны, версию которой развивает в своем исследовании Л. Клеберг (Клеберг 1997:142, а также: История советского искусства 1965–1968; Демосфенова, Нурок, Шантыко 1962; Hobsbawm 1978:121–138; Bonneil 1997)-
10 Этот театрализованный принцип представления монументальной фигуры на фоне неба был реализован в Медном всаднике – памятнике Петру Великому работы Э.-М. Фальконе (1782). В соответствии с логикой театральности В.Н. Топоров определяет небо как «небесную кулису» (Топоров 1995: 431).
11 Для того чтобы утвердить сплоченность ленинградцев в общем порыве, М. Дудин предлагал соорудить памятник на «народные средства» – добровольные личные взносы.
12 Как указывает автор классических трудов по истории архитектуры В.И. Пилявский, «формирование ансамбля погоста начиналось, по сути дела, с выбора места в расчете на наилучшее восприятие его с основных направлений» (Пилявский, Тиц, Ушаков 1984: 71). Это утверждение разделяли другие ученые, а также специалисты предшествующего времени, например С. Я. Забелло, И. Э. Грабарь и другие.