– Не так уж ты и готов, воевода, – усмехнулся Старик. – Но это…
Взвыла тысячей глоток тьма за кругом, а за спиной вспыхнул огонь. Когда он успел перешагнуть огненный круг?! Старик воздвигся над ним косматой тенью.
– …Это дело поправимое, – прорычал он и, протянув исполинскую лапу, оторвал воеводе голову. – Эй, гридь Моя черноперая, гридь серошкурая, собирайтесь – пир приспел!
Он хотел закричать, но не было груди набрать воздух. Почувствовал, как в основание шеи вонзается деревянное острие, и взмыл над поляной, глядя с высоты длинного кола, как прорвавшие внешний круг волки рвут и обгладывают его тело, как клубятся над ними вороны, выхватывая куски чуть не из пастей серых сотрапезников, не понимая, почему еще жив. А вон и еще обезглавленные тела в месиве рычащих и каркающих хищников – и головы, головы на кольях! Яростно скалится Догада, гневно рычит Сивоус, насквозь прокусил губу, сдерживая крик ужаса и боли, молодой Глуздырь… Все здесь. Все, кто рвал с себя кресты и иконы в каморе княжеского терема. Все, кто пошел за ним на Пертов угор…
И все – живы!
Пальцами проросли вокруг кострища пять камней, и косматый Старик водрузил на них невесть откуда взявшийся медный котел. Волки рассыпались в стороны, а вороны падали на белые, обглоданные кости, лежавшие на красном от крови снегу, среди клочьев рваных одежд и кольчуг, поднимали их в клювах, в лапах – и швыряли в котел, во мгновенно вскипевшее варево. На задних лапах приподнимались над краем котла волки, пастью закидывая в него ребра и берцовые кости. Черные крылья хлопали бубнами, ветер выл волынкой в стволах сосен, и седой Хозяин пел что-то на неведомом языке, простирая руки над бурлящим котлом.
Тени шевелились на поверхности варева, завораживали, складываясь в видения… Да какое там «видения»! Лишенная тела голова вдруг ощутила, как мерзнут проваливающиеся в снег ноги…
Мерзли проваливающиеся в снег ноги. Старый Ждан поднял голову. Впереди темнели стены города. Стены столицы.
– Это чего ж это, соседушки… эт куда… – квохтала рядом какая-то баба. – Это зачем, а?
– Хайда! – резко крикнул конный чужак над самым ухом. – Хайда!
Щелкнул над головами бич.
– На стены нас погонят, вот чего… – проговорил Ждан. – За нас от стрел хорониться станут.
– Так это чего ж… – заморгала неразумная, а потом вдруг скривила рот: – Господииии… это ж… это на смерть же гонят, люди, да что ж…
Ждан, уже не слушая, опустился в снег. Сел по-половецки, скрестив ноги, не обращая внимания на холод. Так и так не жить, чего ж теперь от мороза беречься. Что с бабы взять – волос долог, ум короток. А ты чего от них ждала, непутевая? На смерть. Не то беда, что на смерть. А то, что застрявшие в его теле стрелы минуют кого-то из этой погани.
– Хайда! – заверещали уже над самым ухом. Он поднял глаза. К нему споро ковылял на кривых ногах спешившийся чужак. Увидел бы в первый раз – смешным бы показалось, как прыгает в снегу коротышка-степняк, явно непривычный и по чистой земле самому, своими ногами ходить. Только насмотрелся уж. Мало в них смешного.
Броситься бы… нет… ноги застыли-таки, не разогнуть…
Ждан прищурился на сияющее светило.
Господи Исусе, Дажьбог-дедуш…
Перечеркнула солнце шипастая булава. Хруста своего черепа он уже не услышал…
Воевода вынырнул из чужой смерти, захлебываясь душным последним страхом гибнущего тела. И тут же вновь рухнул в обрывки чужой жизни.
Это он, ошалев от страха, лез-таки на стену по лестнице, подзуживаемый копьями в спину, рядом с воющей молодкой «Младенчик у меня! Младенчика не троньте!» Дитя, привязанное на шею, уже посинело, но она этого так и не поняла, до того самого мига, как пущенное сверху бревно смело с хлипких ступенек их обоих…
…это он, рыча от беспомощности, отмахивался слишком тяжелой кувалдой от трех хохочущих молодых степняков с недлинными копьями, пока не зазвенело – оттуда, где сдирали одежды с жены и дочерей: «Батюшка! Батюшкааааа, не смотриии!».
И тогда он прыгнул на копья…
…это он, подняв над головой икону, сжатую в старческих дрожащих руках, шел, нетвердо ступая, навстречу визжащим нелюдям, громко читая: «Да воскреснет Бог, и расточатся врази его, и погибнут…» Черноусый смугляк ощерился в злобном недоумении, махнул кривой саблей.
И брызнуло кровью расколовшееся надвое небо…
…и корчился в жадных смуглых лапах едва созревшим девичьим телом…
…и шел через двор, пускал из охотничьего лука стрелу за стрелой, молил Велеса, звериного хозяина, направить их, шатался от ударов чужих стрел, пробивающих его тело, но свалился только в воротах – рядом с верным Громшей, успевшим-таки вгрызться в глотку пришельца…
…и задыхался в печи, накрепко обнявшись с погодкой-сестрой, посреди горящего дома…
…он умирал…
Умирал…
Умирал…
Умирал с каждым из жителей своего города, с каждым мужчиной, каждой женщиной, каждым ребенком…
Бурлил котел, кипел, переплескивал – из одной смерти в другую смерть…
И всё казалось, что вот-вот привыкнет, не отступят, так хоть притупятся ужас и боль… И всё начиналось сначала….
Пока не воздвиглись над ним стены и своды Успенского собора…
… – Ромка… ты не трусь смотри только…
– Сам не заробей, большой… – утер нос рукавом младший. Захрустели и заскрежетали соборные двери под очередным ударом тарана, громче стали доносящиеся через рассевшуюся щель вопли на чужом наречии.
– Сейчас полезут…
– Зна… – только и успел он сказать. От нового удара щель между створками раздалась еще шире, и в неё сразу же ввалился, оглушительно визжа, поганин. Он кинулся вперед, упал на колено, уходя от взмаха кривого клинка, и всадил нож снизу сквозь полотно штанины в незащищенную стеганым подолом мякоть бедра. Успел порадоваться ставшему уж совсем оглушительным визгу чужака.
А вот голову поднять уже не успел…
Нет… не надо больше… нет…
…Он видел, как валится наземь почти надвое рассеченный брат. Прыгнул рысью через его тело на грудь убийце, сунув клинком в глазницу боевой личины. Успел испугаться – не попал! – и обрадоваться, когда, скользнув по меди, нож всё же нашел верный путь, и глухо и страшно заголосил душегуб сквозь свою кованую харю.
А потом копье ударило в грудь, отшвырнув под ноги.
Ромка… Батя… Матушка…
НЕТ! НЕТ, ВЕЛЕСЕ, НЕ ЕЁ! НЕ НААА…
…Сынки мои… Мати Пречистая, и ты, Еупатьюшко, суженый, простите, не уберегла… где же ты, сокол ясный… не дождались мы тебя…
Гарь, стоны, крики, звон железа, всё сильнее ржавый запах крови, свечи, отражающиеся в кривых клинках, вишневые брызги на благостных ликах со стен. Несколько голосов надо всем этим твердят молитву, кто-то перепуганно мечется, тщетно ища укрытия…
Матушка Заступница, только б он был жив! Пречистая, сбереги его! Только его сбереги! Толь…
Копье с хрустом вошло ей в спину. Ржавая горечь переполнила рот, вытекла из губ, свечи гасли, падая…
Суженый мой…
Он перевалился через край котла, вывалился на талый снег, не чуя холода. Его трясло, горело горло, голова была как чугунная, руки и ноги едва слушались…
Руки и ноги?
Не было кольев с головами. Не было больше и котла, и каменные персты, державшие его над огнём, исчезли. Серело небо над Пертовым угором. Голые тела лежали, скорчившись калачиками, на снегу. Кого-то выворачивало.
Тень нависла над ним – Старик. Он ещё был тут.
– Слушай, воевода, и запоминай. Жизни земляков ваших, недожитые, до срока отнятые, Я вам передал. Властны вы держать их в себе – и столько раз можете умереть и вновь подняться, сколько недожитых жизней в себя приняли. Властны мёртвого ими наделить и в войско поставить. Властны им зверя себе подчинить. Остальное… сам узнаешь, коли чего про слуг Моих раньше не слыхал. А на прощанье – имечко тебе новое. Был ты Еупатий. Ныне наречешься на древнем языке – Кала-Вратья, присягнувший Темному – Мне присягнувший. А по-нынешнему… по-нынешнему пусть будет Коловрат.
Тень бледнела с каждым словом и скоро расточилась совсем.
А там, где горело око Хозяина, светила, припав к окоему, Звереница, Волчья звезда.
Жгло грудь. Воевода опустил на неё взгляд.
Там, на коже, над сердцем, проступал пятном вывернутый по-навьему, против солнца, коловрат.
И такой же проступил на коже всех его бойцов.
Чингис-хан приказал, чтобы во главе десяти человек был поставлен один (и он по-нашему называется десятником), а во главе десяти десятников был поставлен один, который называется сотником, а во главе десяти сотников был поставлен один, который называется тысячником, а во главе десяти тысячников был поставлен один, и это число называется у них словом «тьма».
Десяток Эбугена ехал лесом – по здешним меркам, может, и не слишком густым, но степнякам здесь было неуютно. Сам Эбуген смотрел по сторонам спокойнее своих воинов – родился он в далеких Саянах, лес для него был не в новинку.