Эбуген не враз вник в цветастую речь мусульманина, а когда вник-таки, то даже передернул плечами от омерзения:
– Сээр! – В его родном племени подобные пристрастия были величайшим нугэлтэй, только черные шаманы могли пробавляться таким безнаказанно. И разве любящие эти дела люди земли Сун и Хорезма не были повергнуты под копыта монгольских коней?! Разве не явило тем Вечное Синее Небо отвращения к их обычаям?
Но, с другой стороны, Ясса не запрещает этого. А теперь, говорят, даже кровь и кость Небесного Воителя, братья Джихангира, не гнушаются этих забав – тот же царевич Хархасун, как шепчутся.
А он обещал воинам теплую ночевку и развлечение.
Так что пусть его…
Дочь жреца всё скулила, долго и протяжно. Вообще говоря, она совсем не подходила под понятия племени Эбугена о красоте – бледная и совсем не толстая, и эти волосы – будто плесень или зимний снег… и удивительно неблагодарная к тому же. Ну или удивительно глупая. Ну что ж – воин Джихангира ставит свой долг выше любых удобств и готов претерпеть любые лишения. Особенно если впереди манит, качаясь хвостами, бунчук тысячника…
Девушек вернули за полночь. Залитых слезами стыда и боли, сжимающихся, как от ожога, при каждом прикосновении. У иных были разбиты лица, другие берегли опухшие вывихнутые руки – чужаки не прощали и намека на строптивость. Подпасок-сирота Тараска норовил отползти от всех и тихо выл, поддерживая руками порванные штаны.
Чужаки, что привели девушек и Тараску, сменили часовых – тех, что ездили вокруг, пока от костров доносились отчаянные девичьи вопли и стоны и смех пришельцев. И сменившиеся тут же подъехали к пленникам, выбирая себе потеху.
Они вернули свою добычу ближе к утру.
Отец Ефим, священник Никольской церкви, утешал односельчан как мог – но чем он мог их утешить? Разве напоминанием о рае, которым вознаграждает Господь претерпевших муки земные… но сейчас, когда едва забылась к утру тяжким неровным сном его собственная дочь, так и не позволив к себе прикоснуться отцу, не взглянув на него, спрятав лицо на груди у матери, попадьи Ненилы, он не мог утешить словами о небесной награде даже себя.
Больнее всего было вспоминать, что когда-то, в дни детства отца Ефима, они пришли на эти земли с Черниговщины, спасаясь от половецких налетов. Пришли только затем, чтоб пережить беду похуже любого налета.
На рассвете их подняли. Плетьми, тычками копейных древков, окриками. Изнасилованные с трудом передвигали ноги, девушек поддерживали подруги, гоня гадкое облегчение от того, что срам и беда стряслись не над ними. Впрочем, об этом им думалось недолго. Иноземцы подъезжали к полону, смеялись, тыкали пальцами, выискивая незнакомые лица. Девушки сжимались под наглыми, голодными взглядами раскосых темных глаз.
Значит, нынче вечером – снова… и тех, кому в ту ночь повезло…
Так и вышло. Снова пришли чужаки, снова начали разбирать девок. И снова чернобородый плешак ухватил за шиворот заверещавшего зайцем в силке Тараску, а поганский воевода закинул в седло поповну Алёнку…
В первую ночь одни плакали, другие молились, третьи бранились сквозь зубы черной бранью. Сейчас молчали – и это молчание казалось отцу Ефиму едва ль не страшнее всего остального, что с ними случилось. Кто-то заснул – а он не мог заснуть. Рядом тихо плакала Ненила, и не было слов утешить жену. Можно было только обнять, прижать к себе руками – слабыми, беспомощными руками, которых недостало защитить собственную дочь!
Когда по звездам выходила полночь, от костров раздался шум – поганые вели, натешившись, девок. Всё повторялось. Опять сменившиеся часовые тащили себе пленниц, на сей раз зацепили не одних девок – и молодую вдову Онфимью. Подальше от жадных глаз тысячников, темников, ханов, забиравших лучшее, оставляя цэрегам делить на десятерых поживших баб, едва вошедших в возраст соплюшек да дряхлых старух, монголы торопились попробовать свежатинки. В кои-то веки не дожидаться своей очереди в хвосте из десяти человек, а брать свежее – и даже выбирать!
Тихо плакали вернувшиеся от костров девки. Только одна молчала – Зимка, дочь кузнеца Радима, того, что, вырвав из забора жердь, одним ударом снес поганского всадника… жаль только, угодил не по седоку, а по безвинной скотине. И жаль, что отбить той жердью басурманские стрелы у него не вышло.
– Отец Ефим… – подала она голос. – И ты, дядя Гервасий…
Священник и староста повернулись к круглолицей румяной толстушке.
– Я там… у басурманина одного… улучила время, – она полезла рукой за пазуху. Вытянула нож без ножен – длинное узкое жало нездешней работы.
– Поганин разомлел… я и умыкнула…
– Умыкнула?! – вскинула залитое слезами и кровью из прокушенной губы лицо ее товарка по несчастью Оринка. – Так чего ж ты?! Я бы…
– Ты бы… – ворчливо огрызнулась Зимка. – И тебя бы. Там бы. А другим нашим – дальше мучиться?!
– Доченька, – жалостливо начал отец Ефим, – да чем же ты нам…
И замолк, осекшись. Потому что понял – чем. Понял, как толпа пеших и безоружных землепашцев одним-единственным ножом может спастись от оравы вооруженных и готовых на всё конников.
– Доченька… что ж ты это надумала… грех ведь… – беспомощно проговорил он.
– Грешна, батюшка… – прошептала Зима, уронив светлокосую голову. – Грешна, а мочи больше нет. Не хочу больше… такого. Отпусти, батюшка…
Отец Ефим вдруг уразумел, что стоит над нею, заслоняя собой от часовых. Значит – уже согласен?! Мелькнуло дикое – окликнуть поганых… Зачем?! Грех? Нельзя отвергать дар Господень? Так не пущий ли грех – дозволять чужеземцам извалять этот дар в грязи и скверне, превратить в поношение Дарившему и принимавшему дар разом?!
Господи Исусе Христе, Дево-Заступнице, почто оставили нас?
Никола Угодник, вразуми меня, грешного, наставь…
Зима тем временем подползла на коленях к сидевшему рядом парню.
– Митенька… – прошептала она. – Невестой хотела тебе назваться… не убереглась вот… теперь просить пришла. Не погонишь? Поможешь мне?
Парень смотрел на неё несколько ударов сердца – и обнял рывком, прижал к себе.
– Батюшка… – прошептала Зима.
– Помоги вам Господь, дети… – горько выговорил отец Ефим.
– Я за тобой скоро буду… – шептал Митька на ухо Зиме. – Дождись меня, смотри…
– Дождусь, любый… – кивнула она – и вцепилась зубками в ворот его тулупа. Чтоб не закричать, не выдать себя и соседей чужакам, не спугнуть избавительницу-смерть. Напряглись на мгновение скулы, распахнулись глаза. В свете звёзд не видно было, что они – голубые. Потом скулы обмякли, веки приспустились, и Зима словно заснула на груди Митяя.
– Мне… меня тоже… меня… – послышалось однозвучное. Это, вытянув одну руку, а другой продолжая цепляться за портки, полз на коленях к ним подпасок Тараска. Тетка Марфа перехватила его, прижала к себе:
– И тебе тоже, и всем нам хватит, не кричи только, дитятко…
– Меня… Ты? Ты дашь мне?
– Дам, дитятко, – захлебываясь в слезах, шептала Марфа, прижимая к груди встрёпанную соломенную голову мальчишки.
Отец Ефим поднял голову и начал громко читать «Со святыми упокой».
Часовые повернулись на голос.
– Чего это он? Эй, урусут!
– Да тихо ты… – ответил ему напарник. – Это тот, в черном платье, жрец. Их трогать не велено…
– А, ну если жрец… – проворчал первый ордынец. – А чего он развылся?
– Кто же их разберет? – пожал плечами собеседник. – Наверно, обряд какой…
И протяжно зевнул.
Сильный и звучный голос отца Ефима раздавался над заснеженным берегом, над гладью замерзшей реки. Этот голос приходили слушать даже поганцы лесные – вятичи да меря, и иные возвращались в свои дебри, унося на шее крест. Сегодня он провожал своих злосчастных прихожан в последний путь, моля милосердного Бога и Матерь Божью не отвергнуть их, бежавших срама и поругания столь страшным путем. Голосом перекрывал последние стоны и вздохи, тихий влажный шелест стали, проходящей сквозь плоть, журчание крови из ран, шёпот прощанья. Приняли общее решение и те, кого привели ближе к утру. Ушла и его Алёнушка – от рук старосты Гервасия, который сам, последним вонзил нож в свою грудь. Только тогда отец Ефим замолчал. Они остались одни – он и матушка Ненила, среди остывающих тел соседей и прихожан.
– Ну что, отец, наш черед, что ли… – всхлипнула Ненила, расстегивая полушубок на груди.
– Матушка… – горько выдавил отец Ефим. – И ты туда ж…
– Прости, – опустила голову его супруга. – Забыла я – иерей, что кровь людскую прольет, отвергнется сана. До утра, стало быть, ждать… и муки смертные вместе примем… Хоть и невтерпеж мне, что Алёнка там одна…
– Ты меня прости, матушка, – обнял прижавшуюся к нему жену отец Ефим. Прошипел нож, разрезая кожу и плоть на шее, слева. Булькнула кровь из яремной вены, вздохнула попадья, благодарно взглянув в лицо мужу, – и осела к нему на колени.