пришло" (прибавил он) „и его царского величества счастье поспело, что и иные земли,
которые к нам близко подошли, у него, великого государя, будут в подданныхъ". Но
замечательно, что все это он говорил тайком от „Козаков и своих людей", провожавших
его в поход, тогда как Фомин объявил уже публично важное для него решение: „Ты,
гетман Богдан, и ты, писарь Иван, и все Войско Запорожское на государеву милость
будьте надежны".
Хмельницкому предстояло искать выхода из своего опасного положения всюду и
рассчитывать в настоящем на будущие связи с кем бы то ни было* Призыв к войне
действовал теперь па окозачспный парод совсем не так, как бывало прежде. Для
замены свободного движения принудительным, Козацкий Батько должен был прибегать
к мерам до того жестоким, что некоторые города приказывал жечь. Вместо 200 и 300
тысяч, как бывало прежде, он с трудом собрал 50.000 Козаков, и с этими 50 тысячами
чувствовал себя не совсем безопасным в виду 200 тысячной Орды. Кругом у него были
враги и люди, не верившие ни одному его слову. Не видел Хмельницкий на сей раз
другого выхода из опасного своего положения, как поддаться царю, перекричавши всех
сеймовых православников, жаловавшихся на гонение древней русской веры. И вот в
таком-то положении, когда он должен был таиться „от Козаков и своих людей" с
готовностью воевать в пользу царя с соседями, когда нечем было ему кормить в
Украине вспомогательного войска, и когда козацкое войско не представляло ему
безопасности от посягательства Крымского Добродия на его особу,—* пришло к нему
известие, что его Тимош, Тимошко, Тимко, его spes magna futuri, не существует, а
посланное с ним войско уцелело едва настолько, чтобы конвоировать гроб сына к отцу.
Чем и как чорт не шутит?
Еще не зная о таком конце Лупуловой трагедии, паны, с своей стороны, сознавали
отчаянное положение дела своего в борьбе с козаками. Приближавшаяся зима ужасала
их. „С таким правительством, как наше", (писали сенаторы королю) „ваша королевская
ми-
390
,
лость сделаете голодною нею Польшу". А войско свое называли паны обдиралами,
которые пропили и пролюбезшичали (przemHowali) во Львове то, что надрали по
Короне и но Литве. По их отзыву, жолнеры были храбры только в пьяном виде, но
теперь им не за что было и напиться. Хотя козаки, по слухам, прижали наконец Хмеля к
стене и не хотели больше ему повиноваться, но тем не менее приводили своих
соперников к убеждению, что у них у всех одно желание и намерение (jedno serce i
intencya): биться до тех пор, • пока—или погибнут, или перебьют Ляхов. Один из
захваченных в плен сотников козацких, высказывая все ото, смеялся над легковерием
короля и Ляхов, которые верят Хмельницкому, когда он просит о помиловании (ze tak
creduli, iz wierzq, gdy z рокогц Cmiehiicki przysyla). В своем бесконечном горе ловили
они молву, которая в одно и то же время гласила, что „этот бешеный песъ" разбит под
Жваицем на голову, и что он опять „выпил огромную чашу крови с языческим своим
полчищемъ". Во всяком случае, верно было то, что чернь не хотела соединить свою
судьбу с его судьбою, и что 50.000 Козаков составляли последние силы его.
Конец августа и весь сентябрь 1653 года протекли для Хмельницкого в борьбе с
козаками и Татарами. Те и другие готовы были погубить его, как изменника их,
отдающагося тайно в московское подданство. Представители произвола, буйства и
кочевого быта в Украине понимали, что Москва должна будет подчинить их
беспорядочную жизнь своим строгим, недалеким от жестокости порядкам. Поэтому
московское подданство было равно ненавистным и такой окозачпвшенея шляхте, как
Хмельницкий да Выговский, и таким старинным козакам, которые были воспитаны в
духе личной, шляхетской свободы. Ненавистнее чем кому-либо было оно самому
Хмельницкому и его наперснику, который, но наблюдению Маховского, владел
.сердцем и умом Хмельницкого и распоряжался им, как отец сыном. Но Козацкии
Батько потерял бы последнюю популярность в Малороссии, еслиб осмелился
высказать свое отвращение к Московскому Государству перед питомцами наших
монахов и попов. Господь Бог, Пречистая Богородица, святые Божии церкви и
монастыри, православная христианская вера: эти слова не сходили теперь у него с
языка вместе с его поговоркою: „свидетельствуюся Богомъ", и служили ему как бы
заклинаниями против нечистой силы, готовой растерзать его в виду опозоренных им
святилищ. Он пятился перед мусульманами к богобоязливой Москве; он ужасал-
.
391
ся Москвы в сознании запутанности своих клятв, союзов, договоров и, может быть,
одни секретные беседы с её будущим предателем, Выговским, облегчали его душу
перспективою новых коварных комбинаций.
Между тем весть о гибели Тимка Хмельниченка была бальзамом для тех ран,
которые нанес панским домам кровожадный, как и он сам, его отец. Теперь для панов
открывалось больше прежнего надежды совладать с домашним разбоем. Но
расстроенный организм Шляхетского Народа был не способен к правильной
деятельности. Время проходило в совещаниях, в отсрочках, в ожиданиях новых полков.
При несогласии между собой и при общем недовольстве королем, вечно меняющим
планы, паны пе были в состоянии даже охранить позади себя линию от Острога до
Львова. По этой линии Татары в последствии распустили свои загоны, довершая
прежния опустошения и уничтожая повторенные в сотый раз попытки хозяйственной
колонизации. Дошло наконец до обычного явления панских походов: жолнеры стали
кричать, что срок их трехмесячного найма кончился, и требовали роспуска.
Шляхетское воинство разбегалось и, стыдясь появляться в своих местах, упражнялось
в козакотатарском промысле. Разбойный элемент привилегированных сословий
проявился во всем безобразии своем. Случалось, что шляхтичи попадались на грабеже
в руки мещанам. ИИо мещане шляхтича судить не могли, а гродский и земский суды
были организованы так слабо, что оправдывали злодеев именно с той стороны, с
которой преступления их надобно было бы карать еще строже: во уважение к их
благородному происхождению, разбойничавшие и грабившие шляхтичи, как это было и
в Наливайщитиу, получали свободу.
Панского войска в лагере под Жванцем было 60.000. .Лагерь был защищен-
полукругом Дпестра с юга, востока и запада. С севера обороняли его сильные
укрепления Каменца, в котором пребывал с сенаторами король. Подъезды нигде не
открывали неприятеля, а между тем наступала дождливая осень. Бараки, слепленные из
глины и соломы, без окон, были покрыты дерном. Изорванные палатки, заделанные
хворостом и высыпанные внутри на локоть землею, были снабжены сделанными в ней
сиденьями для жолнеров, обогревавшихся у костра. Бсе это подмывал дождь, в дырья
лилась вода. Огонь разводили изредка, потому что кругом было трудно добывать дрова.
Измокший и озябший жолнер грелся прислонясь к лошади, и готов был примириться с
самим дьяволом, лишь бы до-
392
.
браться до сухого места. Так описывают сами себя Поляки. По их рассказам,
немецкие обершты, получив деньги, морили свой народ, чтобы плата осталась у них в
кармане. А Подолия и Украина теперь не только не представляли поживы, но были
приведены в такое состояние, что на эти области „было отвратительно и смотреть
(smrod i pojrzec w Ukraing)".
Черниговский хорунжий, Гулевич, (может быть, родственник Анны Гулевичевны), в
письме к приятелю, дополняет эту картину еще такими чертами:
„Решительно не с кем продолжать войну. Иностранный жолнер хоть бы и хотел что
делать своим искусством (strojem), и тот не может, потому что голоден и давно был в
избе. Бродит с первых чисел мая, точно скотина, по полям; а наши Полякиграбители
(szarpacze), что в Короне содрали, то во Львове пропили, промотали, накупили
атласных жупанов, и уже попротирали их па спине панцирями; а эта модная длина,
точно исподницы, все это у них загрязнилось в нынешния ненастья; теперь, подрезав
жупаны, ходят кургузыми оборвышами. Они готовы скорее пропить, чем сберегать на
овес коню, да пить не на что“.
Несчастные шарпачи щеголи умирали под Жванцем сотнями от холода и голода,
хоть и не морили их обершты, как Немцев. Были в панском войске люди, которые
нашли бы возможность поднять на ноги жолнера, одушевить его и занять войною; но
король, окруженный такими же неспособными людьми, каким был сам, парализировал
всякую деятельность.
Скучное, подавляющее ненастъе прерывали изредка ясные дни, а безжизненное