Я не мог больше молиться. Да и ни к чему это было! Ведь мои молитвы все равно не смогут дойти до Него, Он никогда им не внемлет. Я так провинился перед Богом, что Он никогда больше не захочет внимать мне, никогда больше не станет иметь со мной ничего общего. Моя страсть была воистину преступна, потому что я дозволил ей овладеть мной во время исповеди, священной исповеди. Да и речь шла о духовной дочери, которая доверчиво обратилась ко мне, которая с моей помощью пыталась обрести руководство, и опору, и избавление от греха. Да, мое преступление против Бога было воистину таково, что Ему должно было оттолкнуть меня.
Иногда ночью, когда я не мог спать - мешали жаркие мысли, - я и в самом деле пытался молиться, пытался взамен обратить свои мысли к Богу, молил Его смилостивиться надо мной и вернуть покой моей душе, позволить мне, как прежде, отдохнуть в Его объятиях.
Но ведь я знал, что на самом деле я не желал вновь обрести душевный покой, не желал обрести то, о чем молил. Так как же Он мог внять моим молитвам!
Я знал, что не желаю обрести покой в надежных объятиях Бога, не желаю света и мира в Его обители, что жажду сгореть в пылу любви.
Вот как это было, вот что случилось со мной, как ужасно я переменился, стал совсем другим из-за того, что мной овладела любовь!
Я думал, что любил свою матушку, считал это само собой разумеющимся, хотя, собственно говоря, никогда не думал об этом. Я считал, что любил Бога, и еще больше был в этом уверен, хотя вообще об этом не задумывался.
Теперь я понял, что никогда прежде не любил.
Но суждено ли мне когда-нибудь еще встретить ее, услышать ее голос, вернется ли она когда-нибудь еще? А зачем ей было это нужно? Ведь от ее посещений, от ее исповеди не было ни малейшего прока, ведь я ничем не мог ей помочь. А в последний раз она даже разрыдалась. Когда я подумал об этом, я так разволновался, что почувствовал, как у меня самого на глазах выступают слезы.
Мысль о том, что я, наверное, никогда больше не встречу ее, приводила меня в совершеннейшее отчаяние. Каково мне было переживать это?!
А если она не вернется, нам ведь никогда не встретиться. Ведь я не знаю, кто она, не могу нигде найти ее, и, если я пройду мимо нее на улице, я и не догадаюсь, что это - она.
Она повелевала моей судьбой. И сама ничего об этом не знала.
Я понимал, что если она в самом деле вернется, то лишь для того, чтобы говорить о своем возлюбленном, чтобы облегчить свое сердце исповедью. Свое удрученное, измученное сердце. Я возлагал на это свои надежды, все мои надежды на то, что сердце ее столь удручено, столь преисполнено боли и скорби. Мне было совершенно безразлично, зачем она придет! Только бы мне вновь встретить ее, услышать вновь ее голос.
Вероятно, она все время полагала, что исповедовал ее священник, который был на несколько лет старше меня. Потому что потом, много позднее, она обратилась с просьбой исповедаться снова к нему. Он уже выздоровел, но поскольку я до этого уже дважды выслушивал ее исповедь, то решил, что и на этот раз приму ее.
Когда он совершенно спокойно, с каким-то противоестественным спокойствием, сообщил мне об этом, мне показалось, будто грудь моя вот-вот разорвется.
Я пришел задолго до назначенного времени. В церкви было еще не совсем темно, там царил полумрак, почти как днем. Но под тяжелыми сводами медленно смеркалось, а вскоре лишь частица последнего вечернего света пробивалась сквозь сумрачные витражи с изображениями жизни святых. Их кроткие лица и пылающие ярким светом одеяния потускнели, погрузились в ночь и стали невидимы,
Ее все не было.
Я был совершенно один. В церкви не было больше ни души. Только у иконы с изображением Мадонны горело шесть небольших свечей, их пламя колыхалось от невидимого ветерка.
Тянуло, вероятно, от дверей, которые, как обычно, были полуоткрыты.
Ее все не было.
Беспокойными шагами я ходил взад-вперед по истертым могильным плитам, украшенным гербами и именами давным-давно почивших, самым большим желанием которых было покоиться в этой церкви. Я ходил и ходил непрерывно взад-вперед.
Ее все не было.
Я волновался все больше и больше. Наконец во тьме у ворот я услыхал легкие, почти беззвучные шаги. Я совершенно не видел ее в темноте.
Но она пришла.
Я ничего не слышал, ничего не понимал, совершенно ничего из того, что она говорила; я только слышал ее голос, низкий, чуть задыхающийся голос, и чувствовал ее дыхание, аромат ее губ, губ женщины... казалось, я видел их пред собой во тьме... видел, какие они... мягкие и теплые... и как они шевелились... раздвигались... так, что я ощущал их аромат... аромат женщины... ощущал ее самое как аромат... как зов женщины, совершенно другого существа, нежели я, иного существа, к коему я стремился, потому что оно было иным и потому что это была она... тосковал по ее незнакомым губам... по источнику этого аромата, одурманивавшего меня, лишавшего чувств... но от счастья... от счастья быть рядом с ней, снова слышать ее голос.
Она замолчала.
Я не знал, что она говорила и что я отвечал, если я вообще что-либо отвечал, не думаю, - вероятней всего, лишь слушал затаив дыхание... сквозь решетку... наше дыхание встречалось, проникая сквозь решетку... без слов, без что-либо значащих слов... лишь губы шевелились... одни лишь губы, которые шептали друг другу слова на собственном языке, на своем тайном языке... доверяясь друг другу...
И вот она ушла, ее больше там не было. Исчезла во тьме, снова ушла во тьму. Как птица, вылетевшая из своей клетки, тихая и таинственная, улетела незамеченная.
Я поспешил выйти в ночь, выйти на маленькую площадь перед церковью. Услыхал шаги... шаги, которые затихали вдали... на тесной улочке. Поспешил следом за ними.
Чуть дальше на улице я догнал ее.
Было совершенно темно. Мне указывали путь лишь шаги, я узнавал ее по этим шагам. По звуку ее шагов, тех, что я слышал в церкви над могильными плитами, по звукам ее легких, как у птицы, шагов.
И я тоже шел как можно более легко и тихо, чтобы не привлечь ее внимания, не напугать ее ненароком, не заставить подумать, что ее преследуют.
Но когда я догнал ее и пошел рядом, она ведь должна была бы заметить, что кто-то идет рядом с нею и шепчет ей на ухо слова пылкой любви. Она должна была услышать голос во тьме, который, еле сдерживая свою страсть, выбирал слова, какие может находить лишь человек, одержимый любовью. Тихие слова, таящие свой жар во мраке, подобно тому как раскаленный уголь пытается не испугать своим скрытым пламенем, своим притушенным огнем. Казалось также, что она не испугалась, не обеспокоилась тем, что кто-то идет рядом с ней там, в тесной, безлюдной улочке в ночи, кто-то, кого она не могла видеть, не могла даже знать, кто это. Она не ускорила шаги. Напротив, она пошла чуть медленнее, чем прежде... сдерживая дыхание... словно боясь: иначе что-либо может измениться...
- Я ведь знала, что ты придешь, - прошептала она так тихо, что звук ее голоса едва заглушил биение ее сердца. - Как долго ты не шел. Но я ведь знала, что в конце концов ты придешь. Любимый...
Она не остановилась, но пошла очень медленно, еще более медленно. Мы шли вместе, неспешно, бок о бок друг с другом.
- Откуда ты знал, что я пойду домой этой улицей, обычно я здесь не хожу. Но я не хотела, чтоб меня видели. Я была в церкви и исповедовалась, исповедовалась в моей тайной любви к тебе. Как ты мог узнать об этом, как мог догадаться? Это просто удивительно. Но наверняка любовь указывала тебе путь, указывала путь истинный. Ты не веришь в это?
- Верю, верю... - прошептал я.
- Ты ждал меня возле церкви? Предчувствовал, что я должна прийти?
- Да...
- Понимаю, ты узнал, что я исповедовалась там, что это там я призналась в любви к тебе, чистосердечно говорила о ней с Богом. Я призналась во всем. И я сказала Ему также, что никогда не изменю своей любви, даже если Он осудит меня за это. Ему ведомо все. В прошлый раз мне показалось, будто я вижу тебя во мраке перед церковью, когда я покидала ее, что ты стоял там неподалеку от меня. Но ты не подошел, ты не последовал за мной, и тогда я поняла, что это не ты. Но теперь ты пришел, пришел наконец... Любимый!
Она споткнулась одной ногой на неровной мощенной камнем мостовой, я осторожно взял ее под руку, и она легко оперлась на меня.
- Тебя, верно, удивляет, почему я хожу исповедоваться в эту церквушку, а не в собор в нашем приходе, - продолжала она. - Но я никогда бы не смогла говорить об этом откровенно с патером Бенедиктом, ты знаешь его, у которого я обычно исповедовалась раньше и который знает все о нашей семье, знает слишком много. Однако этому совершенно незнакомому мне духовному отцу в церкви Святого Томаса, о котором я ничего не знаю и который также ничего не знает обо мне, вернее, ничего обо мне не знал, - ему я смогла признаться во всем. Пред ним я смогла раскрыть свое сердце до конца и передать его в руки Господни таким, какое оно есть. Этот духовный отец очень помог мне, и я так благодарна ему за его терпение. Но он так добр ко мне, он не сказал еще ни единого сурового, осуждающего меня слова и еще не наложил на меня никакого покаяния. По правде говоря, он только слушал, позволил мне выговориться, облегчить мою переполненную грудь. И позволил говорить о тебе... Именно потому, что я совсем не знаю его, никогда его даже не видела, а он не видел меня, я и смогла это сделать, я, обычно такая скрытная, как ты знаешь. Ведь я никогда никому не доверялась. То, что я приходила поздно вечером, чтобы меня никто не видел, также очень помогло: я смогла выговориться, шептать слова, которые, как мне казалось, никогда бы не смогли появиться у меня на устах, слова, которые остались там во мраке, в сумерках церкви, словно я доверила их ей. Мрак под древними сводами также подходит к таинственности нашей любви, тебе не кажется?