Это было вечером, и я пришел несколько позднее назначенного времени, потому как меня поздно известили. Когда я вошел, в церкви было почти темно, только возле одного из алтарей пред изображением Мадонны горело несколько свечей. В церкви не было ни души, кроме женщины, которую я тотчас же заметил вблизи от исповедальни. Я быстро поздоровался, не очень приглядываясь к ней, и заметил лишь, что она под вуалью.
Ничего примечательного или чего-либо необычного в том не было. И мы тотчас приступили к исповеди.
Никогда прежде не доводилось мне выслушивать чью-либо исповедь, и потому мне было немного любопытно, как все обернется, как мне вести себя и что сказать той, которая искала духовного руководства и суда у меня, столь юного. Но ведь я сам множество раз регулярно исповедовался моему духовнику, который был и духовником моей матери, так что в какой-то степени мне было это знакомо. Но должно сказать, что опыт мой был все же совсем невелик, ведь мне на самом деле исповедоваться было не в чем. Мои грехи и мои старания найти что-либо значительное, в чем можно было бы признаться, частенько заставляли улыбаться моего духовника.
Я склонился немного вниз к решетке оконца, желая услышать, что она скажет.
У нее был низкий, теплый голос, и говорила она очень взволнованно с самого начала. Я не сразу смог как следует понять, что она говорит. Мне казалось, она высказывается тоже не очень определенно. Видимо, сначала она не желала прямо выкладывать то, что было у нее на душе.
Между тем немного погодя я понял, что она говорит о том, кого любит, но кого ей любить не должно. Почему не должно, в этом я не разобрался, да и сам предмет, сам повод для исповеди приводили меня в смущение в великой моей неопытности. Да и высказывалась она, как я уже упомянул, не очень определенно, не откровенно. Но без конца повторяла, что любовь ее преступна, что это тяжкое преступление, в коем ей должно признаться кому-либо, должно исповедаться, потому что она не в силах дольше хранить в душе свою тайну, свой тяжкий грех.
Когда я прямо спросил, почему любовь ее преступна, она призналась, что она, как я и подозревал, замужем и долгие годы связана супружескими узами и что любовь ее, стало быть, преступление против Бога и Его Святого Завета, а грех ее - грех смертный.
Ее мучило сознание своего греха, ужасно было и то, что она не может обуздать свои чувства. Она была совершенно разбита, а душа ее разрывалась от беспокойства и самобичевания. Она была глубоко религиозной женщиной, жаждавшей чистоты и добродетели, и потому муки ее совести были столь тяжки пред лицом поразившей ее безумной страсти. Все ее думы были о любимом, весь день думала она лишь о нем, да и ночью он никогда не оставлял ее, - хотя его и не было рядом, он был постоянным предметом ее разгоряченной фантазии. Она одержима слепой страстью, которая погубит ее, помешает спасению ее души.
Неужто она должна пожертвовать своим блаженством, своей вечной жизнью ради страсти, ради любви на земле в этой быстротечной, незначительной земной жизни?
Она сама знала ответ на этот вопрос, она знала, что единственное имело подлинную ценность. Ее душа, ее борющаяся за свое вечное блаженство душа знала это.
Но нечто в ее душе сопротивлялось вопреки всему, не желало жертвовать собой, не желало покоряться вечной жизни. Это нечто желало блаженства сейчас же, сию минуту, хотя бы лишь на один краткий миг в этой быстротечной земной жизни, а потом она согласна была вечно гореть в геенне огненной... Это нечто готово было погубить ее, не заботясь о ней, о том, что с ней станет в ином мире.
Так ее душу разрывали самые противоречивые чувства, и она не знала, что делать в постигшем ее горе. И сейчас, в этот миг, когда она пыталась объяснить свою беду и искала утешения в святой исповеди, в душе ее происходила борьба. Она не могла отречься от своей беды, не могла затушить огонь в своей душе, адский огонь, даже сейчас, во время своего столь чистосердечного признания пред лицом Господа. Слова на ее устах признавали и осуждали ее грех. Но сами ее уста тосковали только по нему.
Такова была ее исповедь, первая услышанная мной исповедь.
Я слушал. Говорила только она одна.
Ее низкий, задыхающийся голос раздавался в полной тишине, царившей вокруг нас; для меня больше не составляло ни малейшей трудности воспринимать то, что она хотела сказать, ни единое слово не проходило мимо моих ушей. Ведь она говорила теперь совершенно откровенно, с совсем иной откровенностью, нежели вначале. Порой ее голос опускался почти до шепота, ведь она сомневалась, должно ли ей разоблачать себя до конца. Но все же я без труда воспринимал ее теплый взволнованный голос, взывавший о помощи и опоре, каждое ее слово; я ощущал трепет ее уст, а сквозь решетку все время доносилось ко мне ее горячее дыхание.
Я сидел там, в тесной тьме исповедальни, и слушал признание незнакомой женщины.
Когда она замолчала, настала полная тишина. Теперь должно было говорить мне, но я не знал, что отвечать, виной тому была моя неопытность. Под конец я пробормотал, заикаясь, что я прекрасно понимаю ее душевные муки, ее беспокойство и страх, и понял я ее страдания. Ничего не значащие слова, которые вряд ли могли ей помочь. А я продолжал говорить о том, что во власти молитвы отвлечь ее мысли от греха. Советовал ей обратить все свои помыслы к Богу, который, без сомнения, примет душу, жаждущую спасения. У Бога помыслы наши обретают мир, там - истинная их обитель.
Она отвечала, что всячески пыталась сделать это, но что Господь Бог словно отвернулся от нее, и для нее на свете существует одна лишь любовь, один лишь ее возлюбленный.
После этих слов снова настала тишина.
Тогда я сказал, что буду молиться за нее, молиться Богу, чтобы Он услышал ее молитвы.
Вышло так, что мы должны были объединиться в наших молитвах о спасении ее души.
На том кончилась эта странная исповедь, и мы снова вышли из исповедальни.
Один миг видел я ее фигуру, пока она шла сквозь тьму церкви к святой воде у церковных врат, а потом вышла через эти врата. Скрытая вуалью голова обозначилась здесь несколько более отчетливо, потому что снаружи было чуть светлее, чем в церкви.
По дороге домой я был ужасно недоволен собой. Совершенно справедливо полагал я себя очень скверным духовником, совершенно ни на что не годным. Какую помощь оказали ей в ее муках и беде мои советы вернуться на путь добродетели, которые, несомненно, были правильны, но не могли оказать никакого влияния на ее тяжкую жизнь, на ее бурные переживания и изменить хоть что-нибудь. И, уходя от меня, как и тогда, когда ко мне пришла, она была по-прежнему отдана во власть своей судьбы, своей слепой, непонятной мне страсти. У меня не было сил отпустить ее грехи и помочь ей, я только все снова и снова повторял хорошо известные тусклые слова, не содержавшие ни малейшего огня, ни живого смысла. И ничего удивительного! Ведь и для меня самого никакого живого смысла в них не было, как не было огня и в моей собственной душе. Такого огня, какой должен быть у истинного духовного наставника, у врачевателя душ. А я таковым не был и, быть может, никогда таким и не мог бы стать.
Огонь горел лишь в ее душе. А не у того, кому должно было спасти ее, уберечь от гибели, спасти от греха. Нет, я совершенно не был доволен собой.
Я шел домой по темным улицам, ужасно подавленный и преисполненный беспокойства, никогда прежде мне не ведомого.
Когда я лег спать, я вспомнил свое обещание молиться за нее, молиться, чтобы Бог избавил ее от преступной любви. Я попытался вложить как можно больше пыла в мою молитву, сделать ее как можно более горячей и страстной, такой, какой должна быть молитва. И такой, какой наверняка была молитва этой женщины. Та, что не была принята Богом.
Удивительно... То, что она не была принята. Но моя...
Хотя ведь это она была в беде, а не я.
А ведь для нее не существовало Бога... Пока я столь доверительно беседовал с Ним, настал день.
Однако же то ужасное, что с ней происходило, ужасное в ее судьбе, зависело от чего-то особенного. От того, что существовал только ее возлюбленный. Что существовала только любовь.
Я молился так пламенно, как никогда прежде не молился, но не думается, что Бог внял моей молитве, как мне обычно казалось. Или такого не случалось? Я, конечно, не так много думал об этом, уверенный, что Бог внимает моим молитвам.
Что я, собственно говоря, знал о своих молитвах, откуда я знал, что они приняты? Как мог я быть столь в этом уверен?
И вот я долго лежал в раздумье и задавал самому себе вопросы. Мысли, которые никогда прежде не приходили мне в голову, беспокоили меня.
И впервые я задавал вопросы самому себе, а не Богу.
Не прошло и недели, как меня известили, что та же самая женщина желает исповедоваться снова. И теперь обращалась она к священнику, который был на несколько лет старше меня, но тот по-прежнему хворал и попросил меня опять выслушать ее исповедь.