После победы власть взялась за наведение порядка, в городах проводились операции по отлову и уничтожению расплодившихся воров, бандитов, проституток. В Москве в целях борьбы с тифом приговаривали к смерти за продажу вшивого белья. В Брянске ставили к стенке за появление на улице в пьяном виде[477].Развалившееся хозяйство страны восстанавливали и укрепляли тоже драконовскими мерами. Расстреливали за взятки, «за бесхозяйственность», «за спекуляцию», «за саботаж», «за экономическую контрреволюцию». Ну а введение НЭПа, возрождение частной инициативы, открыло и новые возможности злоупотреблений, хищений. Хотя карали, разумеется, только мелкую сошку. Отправляли на смерть «совслужащих», укравших несколько рулонов мануфактуры, «совбарышень», за взятку зарегистрировавших сомнительное предприятие. А деятели советского руководства, помогавшие разворовывать Россию, и махинации типа «Москуста», оставались для чекистов и трибуналов «табу».
Вместо прежних садистов-«любителей» теперь уже во всех карательных учреждениях сформировались штаты профессиональных палачей, их должности назывались комендантами или помощниками комендантов, а в просторечии — «комиссарами смерти», «ангелами смерти». Сама процедура расстрелов по всей стране была унифицирована. Жертвы выстраивались спиной к «ангелам смерти» или ставились на колени и умерщвлялись одним выстрелом в затылок. Надежно, рационально, без лишнего расхода патронов. Из того же рационализма вещи казненных подлежали оприходованию и поступали в активы ЧК. Золотые кольца, серьги шли в партийную кассу. Хорошая одежда и обувь поступали в спецраспределители. Так, в ПСС Ленина, (т.51, стр.19), сохранился счет на получение вождем из хозяйственного отдела Московской ЧК костюма, сапог, подтяжек и пояса. Нижнее белье казненных отправляли красноармейцам, выдавали заключенным в тюрьмах[478].
Для расстрелов оборудовались специальные помещения. Часто для этого использовались бывшие душевые, бани, гаражи — то есть, места, где имелся кафельный или цементный пол, электрическое освещение, шланги с проточной водой для смыва крови, углубления для ее стока. Стенки оборудовались пулеулавлевателями. И «конвейеры смерти» работали бесперебойно. Для казней назначалось 2–3 ночи в неделю. Приговоренных разбивали на группы и вели в «предбанник». Приказывали снимать одежду. Деловито поторапливали людей, путающихся от ужаса в завязках и застежках — дескать, давайте побыстрее, не задерживайте, за вами другие ждут. Тут же деловито сортировали, раскладывая отдельно мужские, женские вещи, обувь, чулки, белье, головные уборы. Отсчитывали по 3–5 человек, в зависимости от численности бригады палачей — и запускали в главное помещение. Гремели выстрелы, и гнали следующих…
Большинство шагало на убой покорно, автоматически. Иногда рыдали, бились в истериках, упирались, сопротивлялись. Другие молили о пощаде. Некоторые пытались умереть красиво, выкрикивали проклятия убийцам. Но для всех конец был один. Пуля. Исполнители приговоров порой считали возможным подшутить над теми, кого через минуту отправят «в расход», позубоскалить — а то ведь скучно, раз за разом одно и то же. Красивую женщину могли придержать. Чтобы после «работы» позабавиться с ней, а уж потом прикончить. Но это если «работы» выпадало вдруг немного. «Труд» палачей был тяжелым, нервным — уставали.
Бывало и так, что человека приводили на расстрел просто ради издевательства. Заставляли пройти всю предсмертную процедуру, видеть, как убивают других, ждать своей очереди, а уже у стенки объявляли о помиловании. Фиктивные расстрелы применялись и в качестве пытки. Стреляли поверх голов и уводили для новых допросов. Московский следователь Романовский любил таким способом развлекаться с женщинами. Вызывал среди ночи, вел в подвал, где лежали трупы только что казненных, читал приговор, доставал револьвер. И наслаждался видом, как арестованная обнажается, как жмется и дрожит в ожидании смерти. Потом приказывал одеваться и возвращал в камеру[479].
Широко применялись и пытки иного рода. Они зафиксированы даже в советской прессе, поскольку под арест иногда попадали коммунисты или их родственники. Одно дело всплыло в «Известиях» — как в московском ревтрибунале допрашиваемых сажали в лед. В «Правде» была публикация о пытках во Владимирской ЧК. В 1921 г. посыпались жалобы на следователя МЧК Вуля, истязавшего арестованных. В 1922 г. разразился скандал в Ставрополе. Тут применялись сдавливание черепа ремнем, «холодный подвал» — яма, в которую сажали раздетого заключенного, «горячий подвал» — крохотная каморка, куда два десятка человек набивали впритирку и оставляли на 2–3 дня задыхающимися от жары. «Венчики» со сдавливанием головы известны также в Москве и Тифлисе. В Баку ставили на сутки босиком на битое стекло и гвозди В Екатеринодаре следователь Фридман любил мучить молодых женщин. Насиловал их, отдавливал плоскогубцами соски, половые органы, пальцы, надрезал тело ножом, терзал щипцами. В Питере в 1922 г. существовал целый арсенал пыток — сжимали половые органы, держали в кандалах, сажали в одну камеру с сумасшедшим, использовали прижигание, замораживание. В 1923 г. «Известия» поместили материал о бесчинствах в Омске, где людей пороли и поливали горячим сургучом. Однако все подобные скандалы заминались, а вули и фридманы успешно продвигались по служебной лестнице.
Эмигрантская газета «Руль» попыталась оценить количество жертв террора за 1921–1922 гг. По тем данным, которые были известны, высчитали среднее количество расстрелов на одно карательное учреждение. Получилось 5 человек в день. Перемножили на количество дней в году, на общее количество уездных, губернских ЧК, трибуналов — по числу губерний и уездов. Вышло 1,5 миллиона в год. Конечно, метод подсчета очень и очень приближенный, но дает представление хотя бы о масштабах того, что творилось в России. Человеческая жизнь совершенно обесценилась. Расстрелы уже воспринимались как будничное, почти нормальное дело. В чрезвычайках крупных городов официально была введена должность «завучтел» — заведующий учетом тел. А в системе Наркомата просвещения в 1920 г. вышла книга Херсонского и Невского «Сборник задач по внешкольной работе библиотеки». Были там и такие «задачи»:
«Девочка двенадцати лет боится крови. Составьте список книг, чтение которых заставило бы девочку отказаться от инстинктивного отвращения к красному террору»[480].
В Тифлисе в 1921 г. был даже издан сборник «Улыбка ЧК», в котором палач Эйдук поместил свои стихи, которые должны были изображать «шуточное» чекистское признание в любви:
«…Нет большей радости, нет лучших музык,
Как хруст ломаемых жизней и костей.
Вот отчего, когда томятся наши взоры
И начинает бурно страсть в груди вскипать,
Черкнуть мне хочется на вашем приговоре
Одно бестрепетное: „К стенке! Расстрелять!“»
Впрочем, можно вспомнить и Маяковского:
«…Довольно петь луну и чайку,
Я буду петь чрезвычайку…»
Зверства в данный период отнюдь не скрывались, даже не вуалировались. Ведь с точки зрения той морали, которая насаждалась и утверждалась в России, они считались вполне «оправданными». Это было то, о чем можно открыто писать, чем можно гордиться — откройте хотя бы «Конармию» Бабеля, и вы в этом убедитесь. Появлялись и другие «пролетарские писатели», воспевавшие насилие и жестокость. Например, В. Зазубрин, автор романа о гражданской войне «Два мира». Написал он и повесть «Щепка» о буднях расстрельной бригады чекистов — изучал материал, общался с палачами, ходил смотреть на их «работу», изобразив ее трудной, напряженной, самоотверженной. И, конечно же, благородной и необходимой. Книги своим натурализмом вызывали отвращение у культурных читателей, но получили высокую оценку Луначарского. Зазубрина объявляли «первым советским романистом», чуть ли не классиком. В царстве смерти и террора такая литература попадала «в струю»[481].
Кошмарное и уродливое государство, возникшее на территории нашей страны, было уже не Россией. И даже не скрывало, что оно — не Россия. Всячески отделяло себя от прежней России. Сами термины «Отечество», «патриотизм» стали ругательными. Троцкий, правда, вспомнил о них и вынес на агитационные плакаты в период войны с Польшей. Но потом их снова стали употреблять только к качестве оскорбительных ярлыков. Называться патриотом было опасно, это являлось почти синонимом «реакционера».
Отвергалась и преемственность с прежней Россией. Перечеркивалась вся ее история. На этом поприще размахались Бухарин и его клеврет «красный академик» Покровский, объявленный «светилом» исторической науки. Внедрялась установка, что до 1917 г. ничего великого и значительного просто не могло быть. Там лежало лишь «темное прошлое». А история Советского государства началась совершенно новая, с нуля. Труды классиков исторической науки запрещались. Вместо них выходили книги, заполненные грязной клеветой. Все цари, великие князья, государственные деятели, полководцы карикатурно рисовались алкоголиками, сифилитиками, ворами, дебилами, поработителями «угнетенных наций». Русские победы оплевывались, поражения смаковались, достижения отрицались.