"Кнут надобен на всех, кто болтает социалистическую гадость, - задумчиво говорил Храмову Дубровин, - без кнута нельзя, не готовы мы к тому, чтобы каждый по своей воле жил; только если сообща будем - удержим в руках. А чтобы стада на сочные поля вывести, нагул им дать, пастух щ е л к а т ь должен кнутом-то... Наш пастух не щелкает - молчит себе да слушает. Время подошло нам, истинно русским патриотам, себя заявлять - громко, во весь голос".
Медик Дубровин, суматошно отслужив армейскую лекарскую службу - часто менял полки, не хотел отрываться от Петербурга, да и в Болгарию боялся попасть: Шипкой, конечно, восторгался, однако воевать не воевал, трижды избежал отправки, сказывался больным, - решил было пойти в науку, стать адъюнктом, однако на экзаменах срезался. Жена профессора Устьина, который г о н я л по анатомии, была дочкой в ы к р е с т а. Тогда Дубровина и стукнуло евреи его не пускают в адъюнктуру, порхачи горбоносые. Шок был столь силен, что выразился постепенно в манию, в навязчивую идею.
Однако говорил Дубровин прекрасно, любил сирых и убогих, помогал им наследство, полученное от родителей, и приданое жены позволяли; знал историю России, был фанатично религиозен, великолепно пел на клиросе и постепенно стал известен в кругах тех, кто требовал чистоты крови. Конкурентная борьба среди купцов принимала любой в о р о т о к - лишь бы повалить соперника в деле. А соперники - еврейские буржуа, гнойно процветавшие в ссудных кассах, польские фабриканты и финские помещики - Дубровина не страшились, жили под защитою жандармерии, детей учили в университетах, отдыхали в Ницце. Вся дубровинская кровожадность, таким образом, обрушивалась на головы польских рабочих, финских крестьян и еврейской бедноты, затиснутой за унизительную черту оседлости.
- Надобно поворачивать Царское Село к нагайке, - повторял Дубровин, - надо выжигать инородцев каленым железом, они все заговор против русского духа плетут, они Варфоломееву ночь готовят. Надобно, чтобы государь д о з в о л и л - мы сделаем. Не дозволит - партизанить станем, не перевелись еще на Руси Пожарские.
Трепов, слушая Дубровина, раздраженно перекладывал на столе бумажки согласный во всем с позицией маньяка, он, тем не менее, обязан был отстаивать официальную позицию Царского Села. Поэтому санкт-петербургский диктатор Дубровину и Храмову отвечал уклончиво:
- Чего вы хотите? Все говорят, бранятся, прожектерствуют, а предложений реальных никто не вносит. Есть у вас план? Не партизанский, а точный, реальный, до мелочей рассчитанный? - Словно бы испугавшись, что Дубровин на его вопрос ответит утвердительно, Трепов быстро продолжил: - Нет ни у кого планов, базирующихся на истинной государевой воле: народу - закон, ласка, убеждение; врагу - беспощадность. Думайте, господа, думайте и болтайте поменьше...
Сейчас, в кругу единомышленников, Храмов дал волю.
- Вот что, - сказал он грозно, словно бы продолжая крутую беседу с кем-то другим, - хватит нам тут всем баклуши бить да манифестации с хоругвиями выхаживать: время действия приспело. Власть хочет, видишь ли ты, и рыбку съесть и сытым сесть, то одним поклонится, то другим. Коли мы себя не спасем никто не спасет. Словом, собирайте дружинников, на Тамке собирайте, место там тихое, хорошее; списки заранее составьте: где кто из социалистов и кадетов живет, куда захаживает - дворники в этом помогут, и в полиции у нас симпатиков довольно. Один налет - часа в два-три надо уложиться - всем головы посворачиваем. Полиция прибудет, когда все будет кончено, и наши люди успевают скрыться. Дознание пустим по такому руслу, что ссохнется оно, захиреет. Во время налета - никаких церемоний или там разговоров - пулю в лоб, и точка. Дзержинский, Ганецкий, Сонька-модистка, - этих в первую очередь, с их и начинать. Людям нашим объясните: полячишки, жидовня, предавшиеся им русские социалисты - твари, нехристи, японские агенты, коли их сейчас пощадим, они нам потом головы посымают. Объясните: изничтожая их - спасаем православный дух наш. Возражать кто станет? Может, предложения будут иные? А? Может, кто думает по-другому? Можно ведь и по новому, октябрьскому закону жить - тихо можно жить, затаенно...
Храмов оглядел собравшихся, глаза его потеплели: дружинники - по глазам ясно - по-новому жить не хотели, как привычно хотели.
- Водки не жалеть. У нас на Руси не только "веселие есть пити", но и ратная схватка тоже подогрета должна быть, хорошим хлебным вином подогрета...
День был трудный - в Комитете пекарей один из новых товарищей, размахивая над головой газетой, в которой упоминались имена Сенкевича, Пруса и Жеромского, принявших участие в собрании "Лиги Народовой" и национал-демократов, требовал разгромить "штаб мерзавцев", а всех интеллигентов подвергнуть публичному шельмованию в прокламациях, как изменников и врагов.
Дзержинскому новый товарищ не понравился - говорил как по заученному, красовался своим гневом, был к тому же несколько истеричен.
Дзержинский выступил против.
- Интеллигент кроет интеллигента! - крикнул пекарь. - Товарищи, они ж друг дружку всегда покроют!
На парня зашикали, но не все - было много неизвестных, видно только-только вступивших в кружок; Дзержинского не знали.
"Парень странный, - думал Дзержинский после выступления. - Что-то в нем есть чужое. Но он говорит о больном, ему могут поверить. Это тревожно".
Кружок он повел за собой, но осадок чего-то нечистого в душе остался.
- Зачем это тебе? - спросил Генрих - шахтер, что некогда выступал против Дзержинского в Домброве. - Я не понимаю, Юзеф.
- He мне. Тебе. Детям. Внукам.
Генрих пожал плечами:
- Веселовский связан с национал-демократами!
- Неверно. Это они стараются привязать его к себе.
- Что он, слепой? Почему позволяет себя трогать?
Они шли по ночной Варшаве; свет газовых фонарей делал их лица неживыми; стены домов казались задниками декораций - сказочный андерсеновский город. Дзержинский подумал вдруг: "А ведь мы живем в сказочное время. Поэтому мне так дорога эта тишина, безлюдье, эти потеки на стенах, эти черепичные крыши, перезвон колоколов в костелах. Сказочное время - революция".
- Пусть бы они ко мне пришли, - продолжал Генрих. - Я бы показал им, откуда ноги растут.
- Года три назад я бы согласился с тобою, а сейчас не могу.
- Почему?
- Три года назад мы были слабы. Теперь сильны. Теперь поэтому надо думать о будущем.
- Тащить в будущее рухлядь?
- По-твоему, писатель Веселовский - рухлядь?
- Так он же не с нами! Вокруг него черт знает кто!
- Видишь ли, Генрих, писатель, если он истинный, по-детски наивен, увлекается, он человек мига, он доверчив особой доверчивостью, - словно бы продолжая с кем-то спор, заключил Дзержинский. - Таким людям нужны особые мерки. Их дар угадывать не познанное, они идут не от анализа, но от чувства, но они подчас ощущают истину точнее, чем все остальные.
- Точнее нас?
- Иногда. Мицкевич ведь не был членом партии, - улыбнулся Дзержинский.
- А что, его стихи спасли народ от горя? Давали еду голодающим? Учили грамоте? Он писал для тех, кто был сыт, Юзеф. Я-то вырос без Мицкевича, я его прочитал только после того, как в кружок начал ходить.
- Значит, на свалку?
- Тех, кто пишет про нас, - можно сохранить.
- Кого, например?
- Я их фамилии плохо запоминаю... В "Курьере" один писал про жизнь бедняков... Образно... С продолжением.
Дзержинский зябко передернул плечами; сдержался - хотел ответить резко.
"Нельзя. Он еще ребенок. Он только начал путь знания. Нельзя его обрывать. Следует объяснять спокойно, не обижая своим превосходством".
- А как быть с Шекспиром? - спросил Дзержинский.
- С кем?
- Ты не читал Шекспира?
- Кто это?
- Я тебе расскажу одну историю... Жил-был король. У него были три дочери...
- В Польше?
Дзержинский не понял, удивленно посмотрел на Генриха.
- Я говорю, польский был король-то?
- Нет, нет... Английский... Король Лир.
- После разгрома станков правил?
- Ты погоди, - улыбнулся Дзержинский. - Тот король не был эксплуататором.
- Сказка, что ль?
- Да.
- Так бы и сказал.
- Итак, у короля было три дочери. Две расточали елей, постоянно восхваляли отца на людях, а на самом деле задумали против него зло...
- Национал-демократки, курвы!
Дзержинский остановился, опустился на корточки, ухватился рукой за стену дома - смеялся до слез.
- Ладно, Генрих... Все тебе можно - только с писателями говорить нельзя. Мы пришли, спасибо тебе. Отправляйся домой.
- Я тебя не оставлю, я здесь подожду.
- За нами никто не топал, Генрих. Мы чистые. Разговор у меня будет долгий, иди домой. Генрих заглянул в подъезд.
- Толкуй себе спокойно, я у радиаторов посплю - теплынь, как в раю.
Дзержинского ждал Болеслав Веселовский - известный литератор. Генрих, подумал Дзержинский, будет наверняка сверлить писателя грозным взглядом, пугать своими заключениями, а разговор должен быть важным, очень важным.