Далее царь ставит требования на случай, если его не изберут в польско-литовские короли. Здесь он преследует главную цель — Ливонию: «А если меня в государи взять не захотят, то пусть приезжают ко мне великие послы для доброго постановления. Я за Полоцк не стою и со всеми его пригородами уступлю и свое Московское, пусть только уступят мне Ливонию по Двину, и заключим мы вечный мир с Литвою; я и на детей своих наложу клятву, чтоб не вели войны с Литвою, пока род наш не прекратится».
И, наконец, царь удостаивает вниманием ту сторону проблемы, что явилась предметом этого посольства. Грозный вдруг вспоминает, что литовская сторона пришла к нему с просьбой отдать, в случае избрания, на королевство сына.
«А если паны хотят взять к себе в государи кого-нибудь из сыновей моих, то их у меня только два, как два глаза у головы; отдать которого-нибудь из них все равно, что из человека сердце вырвать».
Анализировать эту речь Грозного значило бы во многом повторять наши комментарии ко всем предыдущим его дипломатическим опусам. Здесь снова в далекой от логики последовательности перечисляются оправдания в своих кровавых злодействах, но на этот раз они перемежаются с обещаниями в случае избрания его в короли не нарушать прав и вольностей народов соседнего государства. В свою очередь, сами злодейства списываются на все те же пресловутые измены, которым, кажется, не будет конца и которые вынуждают царя прибегать к строгим мерам. Снова выходит, что изменниками кишит весь его двор, весь его служилый класс и, что самое важное, военная верхушка московского общества. Во всей своей мощи выдает себя опаска царя выглядеть в глазах иностранцев в неприглядном виде. Как не может не обратить на себя внимание его неуверенность в собственной правоте, когда он снова и снова, похоже не столько для объяснения другим, сколько для убеждения себя самого, пытается оправдать учиненный им в стране кровавый террор. Но вот новое в речи царя: он оправдывает себя за московскую катастрофу полуторагодичной давности. Грозный понимает, что триумф Девлет-Гирея в кампании 1571 года не компенсируется случившейся через год русской победой при Молодях. В последней битве русские обстояли столицу, не дали в очередной раз врагу увидеть, как выглядят кремлевские стены. Но это не подвиг, в этом их обязанность, как и обязанность русского царя защищать свою землю. А тем временем Москва стоит выгоревшей, как напоминание о трагедии, вину за которую снять с царя невозможно, и Грозному необходимо оправдание. Оправдание в том, как он трусливо бежал от хана, бросив на произвол судьбы столицу. И он, для которого забота о своем престиже всегда оставалась важным атрибутом во всей его деятельности и который понимает, что престиж этот в последнее время сильно умалился, распинается в жалких объяснениях своего провала, пытаясь свалить вину все на тех же изменников. При этом царь совершенно не понимает того, что если он у себя дома окружен сонмом изменников, тогда что его ждет на троне чужой державы. Во всем этом сквозит какая-то политическая несостоятельность московского властелина. Ведь даже не перед большими послами, а всего лишь перед рядовым посланником, по сути дела гонцом, привезшим грамоту, царь разражается пространной, неуместной, а потому совершенно не нужной речью, суть которой сводится к перечислению бед, свалившихся в последнее время на его державу и на него самого, пытаясь при этом обвинить в этих бедах кого угодно и выгородить самого себя. Все это мы встречали за ним и ранее, но вот что самое интересное в этом последнем выступлении Грозного: царь соглашается принять королевскую корону соседнего государства, не смущаясь тем, что ему ее никто не предлагает.
Заметим, посланник привез к русскому царю просьбу отпустить на королевство сына в случае избрания последнего на краковский трон. А царь в ответ сообщает посольству, что не отпустит сына, но согласен принять корону сам. Грозному даже невдомек, что не следует соглашаться на то, что ему не предлагают, но такой нюанс оказался слишком тонок для русского царя. Ведь ему даже косвенно не намекали еще на то, что он может поучаствовать в конкурсе на вакантное место. Все, чем он до сих пор располагал в свою пользу, то это доходившими из Литвы до Москвы ничем не подтвержденными и не проверенными слухами о том, что его имя называют среди других кандидатов на высшую власть в Речи Посполитой. Сейчас московская сторона, наконец, впервые получила официальное сообщение об этом. Но оно касалось не Грозного и не московского царственного дома вообще, где вопрос выдвижения кандидатуры на польско-литовский престол давался бы на рассмотрение самих его членов. Предложение касалось конкретно сына Ивана Грозного, царевича Федора.
Понятно, что Ивану Васильевичу самому хотелось бы занять королевский трон, попросту говоря, бескровно присоединить Речь Посполитую к Московской державе, но в данном его заявлении проявилось полное отсутствие политического глазомера, ибо кандидатуру Федора во всех отношениях было легче провести на краковский престол. Посланник ни с чем уехал обратно, объяснив московскому самодуру, что он не уполномочен решать такую проблему и что предложение русского царя следует выносить на рассмотрение сейма.
Все дальнейшие трения по поводу избрания на польско-литовский трон московской кандидатуры главной своей причиной имели разное понимание в Москве и на Западе значения короля, независимо от того, от какого царствующего дома он будет избран. В сознании московского человека государь воспринимался как вотчинник, безраздельный хозяин на своей земле с полным правом распоряжаться по своему усмотрению и ею самой и всеми живущими на ней людьми. В этом смысле избрание королем Ивана Грозного однозначно понималось им как присоединение польско-литовского государства к Московской державе. Почти та же перспектива виделась Грозному в случае утверждения на троне в Кракове его сына, пусть даже с некоторыми натяжками, устранение которых потребует от него определенной дипломатической активности.
В Кракове и в Вильно все это виделось совсем по-иному. Даже в случае победы на выборах самого Ивана IV, не говоря уже о его сыне, Речь Посполитая и Московская держава в польском и литовском понимании оставались бы независимыми государственными образованиями, каждая со своей короной, пусть даже умещавшимися на одной голове. В этом случае можно было говорить лишь о династическом союзе, подобном тому, что в течение предшествующих двух сотен лет существовал на польско-литовских землях, когда Польша и Литва оставались абсолютно суверенными государствами, каждое со строго очерченными границами, но при этом государствами, управляемыми одним лицом.
Заурядному московскому уму такое положение вещей оставалось непонятным. Даже будучи прекрасно осведомленным о выборном характере королевской власти и отсутствии права передавать ее по наследству, московский человек от обывателя до владельца кремлевского трона плохо понимал ограниченность в праве монарха владения как землей, так и народом, на ней проживающим. А потому избрание на вакантный трон кого бы то ни было из царствующего на Москве семейства не сулило обеим сторонам тех выгод, на которые обе рассчитывали. Польские и литовские паны наивно полагали, что их сеймовая монархия и во многом республиканская форма правления смогут обуздать московскую тиранию, подчинить ее своим законам. Очевидно, что и Иван, хоть и клялся не нарушить вольностей соседнего государства, на самом деле, надо полагать, рассчитывал железной рукой подавить шляхетскую распущенность. Конечно, мы не знаем того, что на самом деле думал об этом русский тиран, но ясно одно: будучи избранным на престол в соседнем государстве, он не смог бы править по-иному, отлично от того, как привык. Любая другая форма правления была ему абсолютно чуждой. Точно так же, как абсолютно чуждыми были бы для поляков московские приемы их нового короля, и можно быть уверенным, что польские и литовские паны не стали бы терпеть такую деспотию, какую терпели их московские собратья по классу. Отсюда взрыв был бы неизбежен.
Но все-таки при всей своей бесперспективности утверждение русской кандидатуры на троне Речи Посполитой, пус^ь даже только на какое-то время, при условии взвешенного и мудрого подхода могло бы иметь позитивные последствия. В первую очередь, можно было бы решить проблему спорных территорий, к которым теперь добавилась еще и Ливония. И за одно это стоило побороться за высшую власть в соседнем государстве, но мы верно подметили, что позитив имел бы место только при мудром и взвешенном подходе. А именно мудрости и взвешенности Грозному царю всегда и не хватало.
Последующие полгода на сейме в Кракове действительно жарко обсуждалась кандидатура Грозного. Но, во-первых, бесцеремонное и высокомерное заявление московского царя заметно поубавило приверженцев русской партии в Польше. Тамошним людям все более становилось понятным, с кем они имеют дело, и многие из них не хотели уже видеть на престоле своего государства и Федора, справедливо полагая, что его именем станет править отец. Во-вторых, во время всей последующей работы сейма и при обсуждении на нем кандидатур ни в Вильно, ни в Кракове не было представителей Москвы. Надо сказать, что к тому времени у Грозного не осталось искусных дипломатов. «Избранную раду», которой царь был обязан своими первыми успехами, он разогнал и всех ее членов переморил по тюрьмам. Советников своих он либо давно перестал спрашивать, либо демонстративно поступал против их советов и тоже всех планомерно уничтожал. Так что вместо советников вокруг него толпились кивающие головой поддакиватели, согласные со всем, что бы он ни изрекал. Но главное, русский царь Иван игнорировал сейм потому, что считал влияние на его работу ниже своего достоинства, унижением себя и своего величия. Он был глубоко убежден в том, что избрание его в короли — высочайшая честь для литовцев и поляков.