Сколь бы ни был скромен оптимизм, внушенный старейшинам речами Эйхмана, последовавшие события разбили его вдребезги. В течение всего нескольких дней были обнародованы приказы, запрещающие евреям покидать дома и предписывающие им сдавать местным властям все имеющиеся у них телефоны, радиоприемники и автомобили. Отбирались даже детские велосипеды. Счета евреев в банках немедленно замораживались, а продовольственные пайки значительно урезались. Евреев увольняли с государственной службы и в отношении их вводился запрет на профессии. Все магазины, конторы и фабрики передавались под арийское управление. Евреи были растеряны и деморализованы. Затем начались облавы в провинции. Евреев сгоняли в местные гетто и временные, наспех сооруженные концлагеря, служившие последней остановкой перед отправлением на заводы или в лагеря смерти в Польше и в Германии. Облавы в провинции проводились систематически, в одном районе за другим, венгерскими жандармами. Люди Эйхмана играли при них роль советников и наблюдателей. Жестокость, проявляемая жандармами, поражала даже эсэсовцев. По случайной или же умышленной иронии облавы начались в первый день еврейской Пасхи — в праздник, которым отмечается исход израильтян из египетского рабства.
Ужасы облав и депортаций зафиксированы в большом количестве документов. Но ни один отчет о массовом преследовании венгерских евреев не может сравниться с мучительно-горьким повествованием дневника Евы Хейман, тринадцатилетней девочки из благополучной, состоятельной еврейской семьи, жившей в Вараде, городе, расположенном неподалеку от границы с Румынией.
«31 марта. Сегодня отдали приказ, что все евреи должны носить желтые лоскутные звезды… Когда бабушка про это услышала, она опять стала странно вести себя, и мы вызвали доктора. Он сделал ей укол. Сейчас она спит… Аги (мать Евы) решила позвонить доктору, но сделать этого не могла. Дедушка объяснил ей, что у всех евреев телефоны забрали, и сказал, что он сам пойдет и приведет доктора. До сих пор Аги разговаривала с Будапештом каждый вечер, а теперь… Я даже не смогу поговорить с Анико и с Марикой. У евреев забрали их магазины… Не знаю, если взрослым запрещают работать, кто тогда будет кормить детей?…
1 апреля. Боже, сегодня 1 апреля. Кого бы разыграть? Кто сейчас об этом думает? Дорогой Дневник, скоро я буду у Анико и возьму с собой… свою канарейку в клетке. Боюсь, Манди умрет, если оставить ее дома, все сейчас думают о другом, и я за Манди боюсь. Она такая ласковая птичка! Каждый раз, когда я прохожу мимо клетки, она замечает меня и начинает петь.
7 апреля. Сегодня пришли за моим велосипедом. Я чуть не закатила им сцену… Сейчас, когда все кончилось, мне так стыдно за свое поведение. Я бросилась на землю, схватилась за заднее колесо и стала обзывать полицейских. «Позор! Отбирать велосипед у девочки! Это грабеж…» Один из полицейских разозлился на меня и закричал: «Еще не хватало этой комедии от какой-то еврейки, у которой забирают велосипед! Детям евреев велосипеды не положены»… А другой полицейский, кажется, меня пожалел. «Как вам не стыдно, коллега, — сказал он. — У вас сердце из камня? Как можно разговаривать так с хорошенькой девочкой?» Он погладил меня по голове и обещал за велосипедом присматривать. А потом дал мне расписку и сказал, чтобы я не плакала: когда война кончится, велосипед отдадут обратно.
20 апреля. Каждый день появляются все новые законы против евреев. Сегодня, например, у нас забрали все домашние приборы: стиральную машину, радиоприемник, телефон, пылесос, тостер и мой фотоаппарат… Аги сказала: хорошо еще, что они забирают вещи, а не людей. Она говорит правду. Я, может, до того, как стать фотокорреспондентом, обзаведусь еще настоящей цейссовской фотокамерой, а вот маму или дедушку заменить действительно некем. Бедный дедушка, он больше не ходит в свою аптеку. И все время так странно и печально смотрит на Аги и ласкает ее, словно прощается. Аги даже сказала ему: «Прекрати! Ты как будто со мной прощаешься. Папочка, у меня и так сердце разрывается». Аги хочет, чтобы ее отец никогда с ней не расставался. И я ее понимаю, потому что сама хочу, чтобы все мы остались живы.
1 мая. Дорогой Дневник, с сегодняшнего дня я живу, как во сне. Мы стали упаковывать вещи. Точно в том количестве, о котором Аги вычитала в объявлении. Я знаю, что это не сон, но не верю, чтобы это было на самом деле. Нам разрешили взять с собой постельное белье, но мы не знаем точно, когда за нами придут, и поэтому белье пока что не упаковываем. Я весь день готовила кофе для дядюшки Белы; бабушка пьет коньяк. Никто не говорит ни слова. Дорогой Дневник, мне страшно, как никогда.
5 мая. Дорогой Дневник, ты теперь больше — не дома, ты — в гетто. Мы три дня ждали, когда придут и нас заберут… Дорогой Дневник, я еще слишком маленькая, чтобы записать все, как было, пока мы ждали, когда нас заберут. Они всё приказывали, а Аги хныкала и говорила, что мы это заслужили, потому что, как животные, терпеливо дожидались, когда нас зарежут… Двое полицейских, которые за нами приехали, противными не были; они только забрали у Аги и бабушки их обручальные кольца. Аги вся дрожала и никак не могла снять кольцо с пальца. В конце концов, кольцо сняла бабушка. Потом они проверили наш багаж и сказали, чтобы мы оставили дедушкин чемодан — он ведь из настоящей свиной кожи. Они не позволяют брать с собой ничего из кожи. Говорят: «Сейчас идет война, и кожа нужна солдатам…» Один из полицейских увидел на моей шее маленькую золотую цепочку — подарок на день рождения, я ношу на ней ключик, которым отпираю и закрываю тебя, Дневник. «Разве вы не знаете, — сказал полицейский, — что хранение золотых вещей вам запрещено? Золото теперь не принадлежит евреям, оно теперь всё — народное!» Каждый раз, когда они у нас что-нибудь отбирали, Аги притворялась, что не обращает на это внимания — у нее настоящая мания не показывать вида, будто мы переживаем из-за того, что у нас отбирают, но на этот раз она попросила полицейского, чтобы он позволил мне оставить маленькую золотую цепочку. Аги заплакала и сказала: «Господин инспектор, вы можете спросить у своих коллег, и они вам скажут, я еще ни у кого из них ни о чем не просила. Пожалуйста, позвольте оставить ребенку ее маленькую золотую цепочку. Видите, она носит на ней ключик от своего дневника?» — «Увы, — сказал полицейский, — это невозможно! В гетто вас снова обыщут. Ну а мне, слава Богу, ваша цепочка не нужна, как и все другое. Мне ничего этого не нужно. Но я не хочу неприятностей. Я женатый человек. И моя жена скоро рожает». Я ему цепочку отдала…
Дорогой Дневник, самое ужасное случилось, когда мы проходили через ворота. Там я впервые увидела, как плачет дедушка. Из ворот хорошо видно парк, и парк показался мне красивым, как никогда… Я никогда не забуду, как дедушка стоял в воротах, трясся и плакал. Слезы стояли в глазах и у дядюшки Белы. Только теперь я заметила, какой старенькой стала бабушка… Она прошла через ворота такой походкой, будто была пьяная или ходила во сне…
Когда стемнело, мы легли на матрац. Я прижалась к Марике, и нам вдвоем — верь не верь, дорогой Дневник, — стало так хорошо. Странно, но мы все… мы все были вместе, все на свете, кого мы любили… Мы выбрали маму Марики тетю Клари Кекшемети, она стала у нас в комнате главной. Все должны были ее слушаться. В темноте она долго что-то всем говорила, и, хотя я уже почти спала, я поняла, что мы должны поддерживать чистоту, это очень важно — поддерживать чистоту, и еще — мы должны заботиться друг о друге…
10 мая. Дорогой Дневник, мы здесь уже пятый день, но, честное слово, кажется, будто прошло пять лет. Я даже не знаю, с чего начать, потому что с тех пор, как писала в последний раз, произошло так много ужасного. Сначала закончили ограду, и теперь никто не может ни войти сюда, ни отсюда выйти… С сегодняшнего дня, дорогой Дневник, мы не просто в гетто, а в лагере-гетто, и на каждом доме они наклеили объявления, где точно сказано, что нам запрещено… В общем-то нам запрещено всё, но самое ужасное, за любое нарушение положено только одно — смерть. Между наказаниями нет разницы: тебя не ставят в угол, не шлепают, не лишают обеда, не заставляют спрягать неправильные глаголы сотни раз, как это делали в школе. Ничего подобного — наказание одинаковое и за самые маленькие и за самые большие провинности. В объявлениях не сказано, что оно касается и детей тоже, но я думаю, что касается…
Каждый раз я думаю: ну вот, это всё, ничего хуже не может быть, а потом обнаруживается, что хуже быть может — еще хуже и хуже. Раньше у нас была еда, но теперь нам нечего есть. Раньше, по крайней мере, мы могли по гетто ходить, а теперь мы не можем даже выйти из дома…
14 мая. Нам запрещено выглядывать в окно — за это тоже могут убить. Но мы все равно все слышим, и мы с Марикой слышали, как звонит по ту сторону ограды в свой колокольчик продавец мороженого. Я люблю мороженое, и мороженое в стаканчиках на улице я люблю даже больше, чем то, что дороже, которое продают в кондитерских. Конечно, я не знаю — я ведь его не вижу, — тот ли это за оградой звонит продавец мороженого, который обычно приходил к нам на улицу, но во всем Вараде всего два продавца мороженого, так что это может быть, в самом деле он. И теперь, наверное, ему грустно оттого, что его покупательницы отгорожены от него и живут по другую сторону…