Каждый раз я думаю: ну вот, это всё, ничего хуже не может быть, а потом обнаруживается, что хуже быть может — еще хуже и хуже. Раньше у нас была еда, но теперь нам нечего есть. Раньше, по крайней мере, мы могли по гетто ходить, а теперь мы не можем даже выйти из дома…
14 мая. Нам запрещено выглядывать в окно — за это тоже могут убить. Но мы все равно все слышим, и мы с Марикой слышали, как звонит по ту сторону ограды в свой колокольчик продавец мороженого. Я люблю мороженое, и мороженое в стаканчиках на улице я люблю даже больше, чем то, что дороже, которое продают в кондитерских. Конечно, я не знаю — я ведь его не вижу, — тот ли это за оградой звонит продавец мороженого, который обычно приходил к нам на улицу, но во всем Вараде всего два продавца мороженого, так что это может быть, в самом деле он. И теперь, наверное, ему грустно оттого, что его покупательницы отгорожены от него и живут по другую сторону…
17 мая. Я ведь уже писала, мой дорогой Дневник, что за любым несчастьем может наступить еще худшее? И ты, конечно, видишь, насколько я оказалась права? На пивоварне Дрегера начались допросы… Жандармы не верят, что у евреев не осталось ничего ценного. Они говорят, что евреи спрятали свои ценности, или зарыли их, или оставили на хранение у арийцев. Мы, например, оставили бабушкины драгоценности на хранение у Юстисов, это верно. Теперь жандармы приходят в гетто и забирают людей, как правило из богатых, и уводят их на пивоварню Дрегера. А там они их бьют, пока те не скажут, где спрятали свои ценности. Я знаю, что бьют их ужасно, — Аги говорит, что из больницы часто доносятся крики. Теперь все в нашем доме боятся, как бы их не увели к Дрегеру.
18 мая. Прошлой ночью, дорогой Дневник… я не могла заснуть и слышала, о чем говорят взрослые… Они говорили, что людей у Дрегера не только бьют, но еще и пытают — электрическим током. Аги плакала, когда рассказывала об этом, и, если бы рассказывала не она, я бы ничему не поверила и решила, что это всего-навсего ужасная история из какого-нибудь кошмара. Аги говорила, что людей привозят из пивоварни с окровавленными ртами и ушами, у некоторых не хватает зубов, а ступни на ногах у многих такие распухшие, что они не могут ходить. Дорогой Дневник, Аги рассказывала еще о другом, о том, что делают там с женщинами, потому что женщин тоже забирают туда. Это такие ужасные вещи, что лучше о них вообще не писать, да я и не найду слов… Я слышала, что здесь, в гетто, некоторые кончают самоубийством. В здешней аптеке есть яды, и дедушка дает их старикам, которые их у него спрашивают. Дедушка говорит, что ему самому лучше всего было бы принять цианид и дать его бабушке…
22 мая… Сегодня объявили, что (к Дрегеру) заберут главу каждой семьи, и дедушке тоже придется туда отправиться. Оттуда доносятся истошные крики. Весь день электропроигрыватель крутит одну и ту же песню — «Ты только одна на свете». Ее слышно во всем гетто и ночью и днем. Когда пластинка заканчивается, слышны крики… Аги все время утешает меня, она говорит, что русские на фронте продвигаются вперед настолько быстро, что нас не успеют увезти в Польшу. К тому времени, когда мы туда доехали бы, мы как раз попали бы к русским. Аги считает, что нас, скорее, увезут в деревню, где заставят работать в поле. Скоро наступит время уборки урожая, а всех хозяев забрали в армию. Ах, как мне хочется, чтобы Аги была права…
29 мая. А теперь, дорогой Дневник, теперь конец действительно наступил. Гетто разбили на несколько частей, и нас собираются отсюда куда-то забрать…
30 мая. Тот жандарм, который все время караулит напротив нашего дома и о котором дядюшка Бела говорит, что он к нам дружелюбно настроен, потому что он на нас не кричит и не обращается фамильярно с женщинами, он пришел к нам в сад и сказал, что собирается из жандармерии уходить. Он не может больше у них служить из-за того, что ему довелось увидеть на станции Редипарк, — это, он сказал, не для человеческих глаз. В каждый вагон они затолкали по восемьдесят человек и оставили на всех только по одному ведру воды. Но, что еще ужаснее, они закрыли на всех вагонах задвижки снаружи. В такую ужасную жару мы там обязательно задохнемся… Дорогой Дневник, я не хочу умирать; я хочу жить, даже если позволят жить только мне одной… Я дождусь конца войны в каком-нибудь погребе, или на крыше, или еще в каком-нибудь закутке. Я даже позволила бы тому косому жандарму, который отобрал у нас муку, целовать меня, если только они меня не убьют, если только они оставят меня жить. Я вижу отсюда, как тот самый хороший жандарм впустил через ворота Маришку. Я больше не могу писать. Дорогой Дневник, слезы застилают глаза. Я побегу к Маришке [19].»
Условия в гетто Варада, описанные Евой Хейман, выглядят намного лучше, чем в других городах. Д-р Мартин Фёлди описывает более типичную обстановку в гетто Ужгорода: «Под гетто отвели территорию кирпичного завода. С большим трудом на ней размещалось две тысячи человек, нас же там находилось четырнадцать тысяч. Антисанитария была ужасная. Выгребных ям не было. Уборную устроили на открытом месте. Это выглядело ужасно и оказывало угнетающее и деморализующее воздействие. Немецкий офицер из гестапо сказал мне: «Вы живете здесь, точно свиньи».
Когда Еврейский совет в Будапеште, узнав об условиях в провинциальных гетто, заявил Эйхману протест, он ответил им, что условия не хуже тех, в которых живут немецкие солдаты на маневрах. «Вы опять распространяете пропагандистские истории», — предупредил он. Эйхман и Ласло Эндре, заместитель венгерского министра внутренних дел, совершили по лагерям инспекционную поездку. То, что они там увидели, им понравилось. По возвращении в Будапешт Эндре заявил: «Все в порядке. Гетто в деревне больше похожи на санатории. Евреи наконец-то выбрались на открытый воздух, они лишь поменяли свой образ жизни на более полезный для их здоровья».
К этому времени команда Эйхмана обосновалась и оборудовала для себя постоянную контору в реквизированном гестаповцами отеле «Мажестик» на Швабском холме, в привилегированном районе Буды, где располагались летние резиденции богатых венгерских граждан. Филиал эсэсовцев в промышленной части города, возглавляемый офицером связи подполковником Ласло Ференци, командовавшим жандармами и сыскным ведомством, находился в тыльном крыле здания ратуши Пешта на восточном берегу Дуная. Не без черного юмора эсэсовцы назвали его для прикрытия «Международной компанией по складированию и транспорту», хотя между собой называли просто «Конторой по ликвидации венгерских евреев». Начало депортаций Эйхман отметил небольшим приемом в «Мажестик», на который он пригласил Ференци, Эндре и еще одного заместителя министра внутренних дел Ласло Баки. Пили шампанское, доставленное самолетом из Парижа.
Депортации производились в яростном темпе. Часто за одни сутки в Освенцим отправляли до пяти железнодорожных составов, в каждом из которых находилось до четырех тысяч мужчин, женщин и детей, упакованных, как сардины, по семьдесят, восемьдесят или даже по сотне человек в вагон. В каждый вагон ставили по ведру воды и еще одно ведро для испражнений. Дорога до Освенцима занимала от трех до четырех дней. Когда еврейские старейшины заявили протест по поводу невыносимых условий в вагонах, Отто Хунше, один из помощников Эйхмана, огрызнулся: «Прекратите выдумывать ужасы… За один рейс в пути в составах умирает не более пятидесяти — шестидесяти человек». Эндре ответил угрозой: «Евреев постигла судьба, которой они заслуживают. Если члены Еврейского совета будут на своих домыслах настаивать, с ними поступят как с обычными распространителями злостных слухов».
По прибытии в Освенцим некоторых депортированных заставляли посылать родственникам почтовые открытки с видами природы и обратным адресом Вальдзее, несуществующего курорта, расположенного якобы где-то в Австрии. На всех карточках писалось приблизительно одно и то же: «У меня все хорошо. Я здесь работаю». Таким образом намеревались предупредить распространение панических настроений у тех, кого еще только предстояло сюда доставить. Нацисты опасались второго варшавского восстания.
Евреи доставлялись в Освенцим в таких количествах, что, несмотря на недавнюю установку дополнительных газовых камер и крематориев, Гессу пришлось срочно отправиться в Будапешт, чтобы просить Эйхмана о замедлении темпов, с которыми лагерь уничтожения не справлялся. Эйхман неохотно согласился сократить до трех в сутки число отправляемых составов. Русские теснили немецкую армию, и каждая единица подвижного состава была отчаянно нужна для военных целей. Франц Новак [20], эсэсовский офицер, заведовавший у Эйхмана транспортом, встречался в работе с все большими трудностями. Тогда Эйхман обратился за помощью непосредственно к Гиммлеру, который, в свою очередь, переадресовал его прошение в ставку Гитлера. В ответ была получена директива: армии предписывалось приоритетное снабжение подвижным составом, «только когда она наступает». И поскольку армия отступала, Эйхман свои составы получал без задержки. В результате немцы, теснимые русскими на равнинах Восточной Венгрии, бросали свое тяжелое вооружение. В наиболее отчаянной стадии войны, когда опасность нависла над самим существованием рейха, считалось более важным использовать имеющийся подвижной состав для транспортировки евреев: одних — на военные заводы, где непосильный труд скоро доводил их до смерти, других — непосредственно в газовые камеры.