Приближался ноябрь. Я не мылась с самого лета. Пришлось напомнить властям, что согласно правилам я имею право на баню каждые две недели. Однако в этом мне было отказано, и я очень страдала от грязи. Со мной обращались так, как правила предписывали в отношении крестьян.
Смотритель женского отделения, Найда, был для заключенных женщин царем и богом. Он бил узниц связкой огромных ключей, и они боялись его как черта. Женщины в общей камере ссорились и дрались друг с другом. Каждый день в коридоре раздавались крики и ругательства. Это давало смотрителю предлог для жестоких издевательств над узницами. Карцер всегда был полон, и из него постоянно слышались вопли и проклятия. Для меня самым ужасным было то, что и пяти-шестилетние дети принимали участие в драках между их матерями и выкрикивали грязные оскорбления во всю силу своих легких.
Но жизнь редко бывает однообразной. Даже в тюрьме она дарит нам поразительные исключения. Сразу после моего прибытия, как только Найда ушел в другой коридор, женщины быстро подбежали к моей двери и сообщили все то, что, по их мнению, могло меня заинтересовать.
– Здесь есть еще одна такая же, как вы, – сказали они. – Она уже давно сидит в одиночке. Ее сюда перевели. Она изобрела новую веру и хочет быть умной.
При малейшем звуке из коридора женщины отскакивали от глазка в моей двери, как ужаленные, и поспешно принимались за работу.
Найда, пробыв в смотрителях семь лет, стал диким зверем. Он ненавидел всех заключенных женщин, обращался с ними как с рабынями, безжалостно избивал их и держал в карцере до полного изнеможения. Женщина-узница – несчастнейшее создание в мире. Насилие, жестокость, оскорбления от тюремщиков и собратьев-заключенных унижают ее в крайней степени. Ее бессильный гнев оборачивается ненавистью, и она готова на любое злодейство, чтобы отомстить всем, кто тем или иным образом доставил ей столько мучений и стыда. У нее отнято все дорогое и необходимое для человеческой натуры. Ее даже лишили последнего достоинства – женственности, – обращаясь с ней как с бессловесным зверем.
Поэтому я была крайне поражена, когда к моей двери, мягко улыбаясь, подошла высокая, худощавая женщина в белом холщовом платье.
– Доброе утро, сестра. Как поживаешь? Ты здорова?
– У меня все в порядке, сестра. А ты как?
– Я уже второй год сижу в тюрьме. В мужском отделении находится брат Цибульский. Мы оба из Херсонской губернии. Ты знаешь об этом?
– Знаю. Еще я знаю брата Ивана.
– Здесь были многие из них. Их ловят и мучают. Я сама получила сто розог. У тебя есть Новый Завет, сестра? Если нет, я тебе достану. Без него здесь тяжело. Очень трудно сохранять терпение.
Я пыталась объяснить этой чистой невесте Христовой, что меня арестовали за политические убеждения, но восторженная девушка не могла представить себе никакого духовного прибежища, кроме религиозного, и пыталась обратить в свою штундистскую веру всех, кто был способен вести честную, братскую жизнь. Она была рада найти приличного человека и, похоже, находила удовольствие в каждой минуте нашего недолгого разговора. Позже она просунула мне в камеру кусок белого хлеба и немного сахара, зная, что я получаю только черный хлеб и суп.
Прокуроры и жандармы, очевидно, решили склонить меня к даче показаний суровым, почти жестоким обращением. Я не только питалась одним супом, мне еще давали его возмутительным образом. В полдень Найда с шумом распахнул мою дверь и ногой втолкнул в камеру большую деревянную лохань, оставив ее на полу рядом с дверью. Стола в камере не имелось, а лохань была тяжелая. Я была очень голодна и пыталась размешать мутную воду толстой деревянной ложкой; но дно посуды покрывал слой грязи, издававший такую ужасную вонь, что я не решилась приступить к еде. С того времени я жила на рационе в два фунта хорошего черного тюремного хлеба – такого, какой пекут только на юге. Для разнообразия я клала мякиш на подоконник, чтобы он сушился в лучах солнца. Корка с холодной водой служила отдельным блюдом. Воду брали из колодца на дворе. В колодец просачивались нечистоты, и в воде кишели инфузории. Ее давали нам некипяченой. Вскоре у меня в кишках развелись паразиты, ни днем ни ночью не дававшие мне покоя. В качестве наказания за мое молчание мне отказывали в медицинской помощи.
Меня покрывала грязь. Добиться чего-нибудь от смотрителя было невозможно. Я нуждалась в бане и чистом белье. На моих босых ногах наросла черная корка. Наконец я потребовала встречи с прокурором в жандармском управлении. Меня отвели туда двое солдат. Нам пришлось пройти около трех верст по холодной и липкой уличной грязи в центр города до жандармского управления, главой которого был барон Мейкинг. Очевидно, меня ждали и служащие управления надеялись на долгий разговор со мной. На диване сидел прокурор из Петербурга, а рядом с ним – несколько других чиновников. Он спросил меня, что я хочу сказать. Я сбросила свою крестьянскую обувь, продемонстрировала ему ноги, покрытые свежей и новой грязью, и заявила:
– Согласно закону вы обязаны следить за тем, чтобы заключенные раз в неделю получали чистое белье, а раз в две недели – баню. Я уже три месяца нахожусь под арестом и неоднократно выдвигала свои требования, но меня насильно держат в грязи. Если власти специально приказали это, чтобы заставить меня заговорить, они ничего не добьются, так как я показаний давать не буду.
Чиновники заверили меня, что я смогу помыться, спросили, не хочу ли я еще чего-нибудь сказать, и отправили меня назад. Уже стемнело, на небе сияла луна, молодые солдаты шутили, и я радостно возвращалась в тюрьму, предвкушая баню и чистое белье. Но не получила ни того ни другого.
Через несколько дней меня вызвали в жандармское управление. Я заявила, что никуда не пойду, пока не выполнят мои требования. Только тогда я получила белье и баню. На следующий день меня вызвали снова. У ворот стоял красный деревянный экипаж с двумя скамьями. Я сидела в нем одна, солдаты стояли на запятках. Позже я узнала, что этот зловещий экипаж возил на допрос поляков после восстания 1863 г. Он буквально разваливался на части. Из крыши постоянно вываливались доски и били меня по голове. Деревянные колеса подпрыгивали на замерзшей земле, отчего экипаж так ужасно трясся, что сидеть было невозможно. Приходилось стоять, вцепившись во что-нибудь обеими руками.
После недолгой поездки я снова оказалась в кресле, а вокруг сидели чиновники. Вдоль стены чуть поодаль сидело несколько мужчин и женщин. Киевские власти уже собрали сведения обо мне, и эти люди должны были меня опознать. Здесь были повара и носильщики, родители моих учеников и инженер, приходивший на мои уроки французского, которые я давала воспитанникам его жены. Некоторые свидетели узнали меня. Другие не были уверены из-за моей тюремной одежды. Инженер счел своим долгом прибавить:
– Эта женщина пыталась внушить нашим ученикам свои идеи о необходимости делиться знаниями и доходами с простым народом. К счастью, мы рано это заметили, но семена были уже посеяны.
Ни его жена, ни он сам никогда не говорили мне об этом ни слова, и, когда я отказалась работать в их школе, они были очень недовольны. Его жена укоряла меня за то, что я отплатила неблагодарностью за гостеприимство. Я же ушла оттуда только из-за того, что работа на нее отнимала слишком много времени и приносила слишком мало денег.
Во время допросов я молчала. Было очевидно, что властям известно мое имя и мое прошлое. Они получили сведения обо мне из Мглинского уезда и отовсюду, откуда только было можно.
– Поскольку вы не желаете говорить ничего, что помогло бы нам формально опознать вас, придется вызвать ваших родителей, – сказал молодой помощник прокурора, который был о себе очень высокого мнения и изображал из себя опытного и способного юриста. Кажется, его звали Савицкий.
Мне была невыносима мысль о том, что эти люди потревожат моих дорогих стариков. Кроме того, в этом не было необходимости. Со времени моего ареста прошло три месяца. О нем уже узнали все, с кем я была связана. Поскольку дальше скрывать свое имя было бесполезно, я сказала:
– Раз вам все равно известно мое имя, не надо беспокоить моих родителей. Я скажу, кто я такая.
Мне выдали лист бумаги, и я на нем написала свои имя и фамилию.
– Может быть, скажете еще что-нибудь? – спросили меня.
– Нет, больше ничего.
И снова старая деревянная повозка трясется и подпрыгивает по мостовой. Снова доски бьют меня по голове. Когда мы наконец вернулись в тюрьму, у меня болело все тело.
В тюрьме меня ожидала смена режима. Отныне я была среди «благородных», и условия там оказались совсем другими. У меня в камере были стол и табурет. На кровати лежали простыни и одеяло. На обед мне давали два блюда – щи и кашу. Я получала книги и журналы. Но от всего этого у меня не стало легче на душе. Мне была невыносима мысль о том, что пришлось пойти на сотрудничество с жандармами и прокурорами, облегчив гонителям работу. Я чувствовала, что предала целеустремленную борьбу за свободу, которой посвятила себя, отрекшись от ужасного мира, основанного на невежестве, нищете, крови и слезах народа.