Теперь появилась пыль, пока не густая. Я оглянулся: позади нас грозно разрасталось плотное облако, следуя за нами, как несется волна наводнения по земле. „Давайте свернем в сторону, пока можем еще что-то видеть, чтобы нас не сбила на улице и не раздавила толпа наших сопровождающих”. Мы едва успели присесть, когда навалилась темнота, похожая на безлунную или облачную ночь, но еще больше похожая на темноту закрытых и не освещенных комнат. Слышны были стоны женщин, дети плакали, мужчины кричали. Некоторые звали родителей, другие детей или супруга; узнать друг друга можно было только по голосам…
Посветлело, хотя было не похоже на возвращение дня, то был отсвет приближающегося пламени. Сам огонь остановился на некотором расстоянии, но темень и пепел навалились снова с огромной тяжестью. Мы вскочили и снова, и снова отряхивали пепел, иначе нас бы покрыло им целиком и раздавило бы его весом. Я мог бы похвастаться, что не издал ни стона в такой опасной ситуации, ни одного трусливого слова, я считал, что погибаю со всем миром, и мир погибает вместе со мной».2
Те, кто не покинул город, были погребены под двадцатью пятью футами пепла или задохнулись от жара и газов. Более двух тысяч человек погибло в одну ночь.
Тит послал из Рима помощь пострадавшим и сам посетил место, как только исчезла опасность. Он находился в Помпеях второй раз, проверяя, что еще можно сделать для облегчения положения, когда в Риме начался маленький пожар и в результате сгорел огромный район города. А по пятам огня пришла эпидемия, которая очистила перенаселенные хижины вокруг бывшего города, убивая людей десятками.
В 81 году, все еще борясь с последствиями бед, Тит слег с лихорадкой и умер в возрасте сорока двух лет. Он был принцепсом Рима менее трех лет, и все три года были ужасными. Вероятно, лихорадка стала для него освобождением.
По смерти Тита его брат Домициан был объявлен преторианской гвардией императором – и неизбежно утвержден Сенатом как принцепс двадцатью четырьмя часами позднее. Домициан никогда не был любимцем отца; какие бы внутренние сомнения в нем это не вызывало, он сразу же начал действовать как император по отношению к Риму, абсолютно не считаясь с Сенатом.
Это не обязательно было плохо. Светоний говорит, что его жестокость в основном проявлялась в интересах закона и порядка.
«Он скрупулезно и сознательно администрировал справедливость. Он убирал присяжных, которые принимали взятки, вместе со всеми их коллегами… Он так старался сдерживать городских чиновников и правителей провинций, что они скоро стали более честными и справедливыми».
Домициан также строго следил за общественной моралью: «Он изгнал бывшего квестора из Сената, потому что тот предавался игре и танцам», – замечает Светоний. Он сделал для проституток незаконным получение наследства, а когда обнаружил, что одна из девственниц-весталок на деле имела многочисленные любовные связи, то объявил, что будет назначено традиционное наказание. Ее закопали живой, а ее любовников публично «забили насмерть прутьями».3
Все это было совершенно законно, хотя и жестоко. Домициан не был склонен выказывать милосердие; он действительно воспринимал свою власть очень серьезно. Вскоре после вступления во власть он принял титул dominus et dues, что примерно значит «господин и бог», и приказал, чтобы все официальные письма имели шапку: «Наш Господин и наш Бог велит, чтобы было сделано…». «И отсюда пошел обычай, – добавляет Светоний, – впредь адресоваться к нему так же и в письменной форме, и в разговорной».4
В отличие от Калигулы Домициан имел вполне здравый рассудок и не апеллировал к своей божественности, чтобы нарушать закон. Это скрупулезное следование законам охраняла властителя от народной ярости, которая ранее убила злоупотреблявших властью принцепсов. Сенат не устраивал никаких длительных дискуссий; преторианская гвардия тоже не проявляла недовольства.
Но, оглядываясь назад, мы видим, что именно с принятием этого титула, dominus et dues, приятная всем маска республиканского правления была сброшена окончательно. Даже самый наихудший принцепс утверждался Сенатом, пусть и неохотно. Но невозможно утверждать, что правитель, называвшийся «господин и бог», нуждается в какого либо рода санкции от народа, чтобы править государством. Домициан был не первым римским правителем, который обладал подобной властью – но он был первым, кто сказал это. Первый Гражданин стал в конце концов императором.[302]
Заявления Домициана об абсолютной власти и его стремление жестко соблюдать все законы создали такую же нервную обстановку, какая возникла в Китае, когда награды выдавались за сообщение о преступлениях других людей, какая раздражала Спарту, где каждый человек навязывал мораль своему брату. Атмосфера в Риме стала настолько душной, что Тацит выразил радость от того, что его горячо любимый отец Агрикола, по которому он очень тосковал, умер до правления Домициана:
«Домициан не оставил больше щели и места для дыхания… Под властью Домициана больше половины наших несчастий заключалось в наблюдении и нахождении под наблюдением, когда даже сами наши вздохи засчитывались против нас… Счастливым был ты, Агрикола, в своей славной жизни, но не менее счастлив в своей своевременной смерти».5
Неумолимое наказание преступников вело к недовольству, недовольство – к ропоту, ропот – к замыслу, замысел – к подозрению, подозрение – к осуждению, осуждение – к неумолимому наказанию, и так по нескончаемому кругу ужаса.
Домициан, как Тит и Веспасиан, знал источник своей силы; он увеличил оплату армии, чтобы быть уверенным в ее лояльности. Его домашние ценились меньше. В 96 году его жена, его домашние слуги, его племянница (мужа которой он приговорил к смерти за атеизм), и командиры преторианской гвардии, сговорившись, забили Домициана насмерть в его собственной спальне.6 Сенат немедленно объявил императором одного из своих членов, шестидесятиоднолетнего консула Нерву.
Это обрадовало жителей Рима, но не армию. В 97 году преторианская гвардия (которая не вся принимала участие в заговоре против Домициана и разделяла лояльность армии к нему), заперла Нерву в его дворце, схватила слугу, который впустил убийц в комнаты Домициана, отрезала ему гениталии, заткнула их ему в рот, а затем перерезала ему горло.7 Немедленно после этого Нерва заявил, что его наследником будет генерал Траян, любимец армии, стоявший теперь у реки Рейн. Ему, вероятно, сообщили, что это единственная возможность избежать смерти – но подробности переговоров нам неизвестны. Всего несколькими месяцами позднее Нерва умер от лихорадки. Это для него было, наверное, удачным избавлением от гораздо более отвратительного конца.
Траян, получив известие, что он теперь император, выждал некоторое время, чтобы удостовериться, что может покинуть армию, после чего направился в Рим. Он проехал по границе вдоль Рейна и Дуная, чтобы увидеть, что она в безопасности, и только затем повернул на юг. Прошло уже почти восемнадцать месяцев после смерти Нервы, когда он прибыл в столицу.
Все это время город оставался спокойным, что демонстрировало прекрасное соответствие Траяна должности. Армия уважала его опыт, а население Рима, ценя избавление от Домициана и отсутствие гражданской войны, которая могла разразиться после смерти Нервы, радостно приветствовала нового императора.
Римские историки почти единодушны в похвалах Траяну. Он чинил дороги и порты, строил библиотеки, проводил каналы, строил канализацию и дал «клятву, что не будет проливать кровь». Все это нравилось народу.8 Его кампании удовлетворяли армию; к 106 году он присоединил к Римской империи Синай и земли севернее дуная. Он вел кампании сам, и возвращался в Рим с триумфом и пышным празднеством. В честь его побед повествование о войнах севернее Дуная было выбито в виде комикса на колонне, которая все еще стоит в Риме – Колонне Траяна.
Репутация Траяна как хорошего императора основывалась на его принципиальной справедливости, отсутствии у него паранойи, на честной администрации столицы и его желании вести войны во имя большей славы Рима. Но она также обеспечивалась пунктуальностью, с которой он соблюдал пустые формальности в общении с Сенатом. «Он обращался с сенаторами с достоинством», – говорит «История Августа», созданная в V веке,[303] и он был пунктуален при исполнении сенатских постановлений.
Взаимоотношения между Сенатом и императором были таковы, что их не замечали десятилетиями. В такой атмосфере были сделаны разумные попытки отнестись справедливо к власти императора над народом, само название которого отрицало такую возможность. Философия стоицизма процветала в Риме веками; она была основанием римской идеи добродетели. Над стоиком не довлели его склонности. Он был способен отрешиться и от удовольствия, и от боли, чтобы объективно решить, каков курс действий наиболее хорош.