Писатель слушал, а затем кротко начинал говорить о христианской любви. Долго ли, коротко ли продолжалась эта комедия - не знаю. Писатель не пострадал, но в крымских газетах появилась заметка, подписанная семьей Толстых и всеми толстовскими организаторами, о том, что мы ничего общего с деятельностью писателя не имеем и за действия его не отвечаем.
Смерть матери 24 ноября 1919 года
Я пробыла несколько дней в Ясной Поляне. Собиралась ночью уезжать. Уложила чемоданы и пошла в залу пить чай. За круглым столом сидела тетенька Татьяна Андреевна и раскладывала пасьянс.
- Тетенька, душенька, погадай!
Она кончила пасьянс, велела мне снять колоду левой рукой к сердцу и разложила карты.
- Плохо, - сказала она, - очень плохо, - и быстрым движением все смешала.
- Все равно скажи, что вышло?
- Отстань, не скажу, очень плохо...
Я пристала:
- Скажи, умоляю, ради Бога скажи.
- Изволь. Болезнь вышла и смерть близкого человека. Не уедешь ты никуда сегодня...
Я не засмеялась, не стала ее слова обращать в шутку. Было тяжело на сердце. Выл ветер, и чувствовалось, как там, за окнами, холодно и темно.
- Тетенька, - сказала я, - если я сниму колоду и выйдет семерка пик, то ты сказала правду.
Шумели деревья в саду, на столе кипел самовар.
- Семерка пик! - крикнула я, открывая колоду. Мы не удивились, когда увидели ее, эту семерку пик, но было жутко. Я смешала карты.
- Туз пик!!! - крикнула я опять, дрожа всем телом. И опять не удивилась, когда увидела туза пик.
- Глупости какие выдумываешь, - неожиданно рассердилась тетенька, - сейчас же брось! Чай будем пить, пойди, мам? позови.
Она быстрыми шагами подбежала к столу и стала заваривать чай, а я пошла в спальню матери. В комнате ее был полумрак. Горела на письменном столе маленькая керосиновая лампочка. Мам? лежала на кровати, уткнувшись в подушку, лицом к стене. Она казалась маленькой и худенькой и дрожала с ног до головы.
- Мам?, что с тобой?!
- Холодно, укрой меня.
Я пощупала голову, шею. Она вся горела. Я поставила градусник. Он показывал 39,3°. Я раздела ее, напоила чаем с вином. Озноб продолжался. Прибежали тетенька, Таня.
Врачи на другой день определили воспаление легких.
Таня, дочь Ильи Васильевича* Верочка, тетенька и я ухаживали за нею. Она очень страдала. Мучил кашель, одышка. От стены кровать отодвинули и поставили посередине комнаты, чтобы легче было менять компрессы, ставить мушки и банки. Трудно отделялась мокрота.
Она не жаловалась, мало стонала, ни на кого не раздражалась. Была кротка и спокойна. Должно быть, чувствовала, что умирает, и не боялась смерти.
За два дня до смерти она позвала Таню и меня.
- Мне хотелось бы сказать вам, прежде чем я умру, - сказала она, - что я очень виновата перед вашим отцом. Может быть, он и умер бы не так быстро, если бы я его не мучила. Я горько в этом раскаиваюсь. И еще хотелось вам сказать, что я никогда не переставала любить его и всегда была ему верной женой.
Она смотрела на нас своими большими, близорукими, невидящими глазами. Она мне казалась такой прекрасной, неземной...
Она умерла от отека легких. Она говорить не могла, но прекрасные черные глаза смотрели, как будто все еще понимали. Я не могла видеть ее страданий и вышла из комнаты, в которой до последнего вздоха оставались Верочка и тетенька.
Похоронили ее на кладбище по-православному, рядом с Машей.
Я жила в доме и в квартире графа Дм. Адам. Олсуфьева, который был объявлен врагом народа и приговорен к смертной казни, но успел уехать за границу.
В самой большой комнате была редакция Общества изучения творений Л.Н.Толстого. Я жила в маленькой комнате рядом с ванной. Дом был национализирован большевиками, и управляющий графа - Михаил, которого мы считали преданным графу, оказался большевиком и доносил на людей, которым он еще так недавно подобострастно, с поклонами открывал двери в графскую квартиру.
Теперь он с таким же подобострастием кланялся чекистам, которые пришли делать у меня обыск. Они обыскивали квартиру больше часа. Открывали все шкапы, комоды, выкинули из корзины грязное белье, перевернули постельное белье на кровати, осматривали и стучали по стенкам, ища потайных шкапов.
- Что вы ищете? - спросила я с раздражением. - Оружие, прокламации, драгоценности? Скажите, мне скрывать нечего.
Но чекисты молчали и продолжали обыск. У меня не было ни золота, ни драгоценностей, но на столе лежала литографированная поэма моего друга Игоря Ильинского «Воскресший Карл Маркс», поэма, за которую он впоследствии попал на Соловки. Я стояла, облокотившись на письменный стол, и незаметно сдвигала левым локтем поэму со стола. Моя секретарша, живущая в том же доме внизу и присутствовавшая при обыске, ловко подхватила поэму и спрятала ее за пазуху. Кроме того, меня очень беспокоил револьвер, который был мной спущен в трубу соседнего дома на веревочке. Но чекисты не догадались вылезти на крышу через окно и искать запрещенных предметов в трубе. «Слава Богу, пронесло», - думала я.
Трудно описать чувство гадливости, омерзения, бессильной злобы, которое испытываешь при попрании человеческого достоинства, прав, отсутствии уважения к человеку.
- Подойдите сюда, - грубо крикнул мне чекист. И, косо поглядывая на своих товарищей, он вытащил из-под пачки бумаг ордер и молча протянул мне. «Искать тайную типографию!» - прочла я с изумлением.
- Я вижу всю неосновательность этого приказа, - сказал чекист, - вы не могли бы спрятать здесь типографские машины.
- Откуда же вы это взяли? Кто вам сказал такую ерунду?
- Нам донесли, что вы печатаете здесь контрреволюционные листовки... Управдом, - добавил он шепотом.
- Вы знаете, чей это портрет? - спросила я, указывая на портрет моего отца, висевший на стене.
- Маркс?
- Нет, это Лев Толстой, мой отец, он был знаменитым писателем. К сожалению, не все его работы еще напечатаны, вот мы и подготавливаем его рукописи для нового издания.
- Вот оно что... - задумчиво сказал чекист, - а правительству это известно?
- Ну, конечно, наше общество формально зарегистрировано.
- Эй, товарищи! - крикнул он повелительно громко. - Идем, что ли... нам, видно, делать здесь нечего... Зря только гражданку побеспокоили.
И он пошел к двери.
Управдом, подобострастно изогнувшись и глупо ухмыляясь, открыл товарищам парадную дверь.
Я роюсь в старинных кованых сундуках. Широкая, старомодная канаусовая юбка! Нет, не годится. Белая мантилья, обшитая мехом, на белой шелковой подкладке. Моя мать была такая красивая в этой мантилье! Встает образ: прическа старинная на рядок, розовое нежное лицо, чепчик, громадные, наивные, близорукие глаза. Ни за что! Старомодное драповое пальто. Пригодится самой. Теперь такого не достанешь. Можно сделать куртку, драп мягкий, теплый. Бумазейный халат! Годится. Кусок шевиота, жалко немножко, но делать нечего. Его можно выменять на пуд, а то и полтора муки. Может быть, в придачу фунтов пять соленого сала?
И вот мы едем - племянник Илья* и я. В ногах узел с барахлом. Племяннику 17 лет. Он в отцовской белой меховой поддевке, подпоясанной ремнем, в серой пап?хе, гибкий, ловкий. Гнедой большеголовый жеребец Осман с длинным пышным хвостом играючи бежит в легких санках. Племянник сидит немного сбоку, выставив ногу в белом валенке, как делают хорошие кучера, чтобы в случае чего на раскате удержать легкие санки.
До Коровьих Хвостов верст 18. Въезжаем во двор того самого семейства однодворцев, где, бывало, отец останавливался по дороге в Пирогово. Заводим жеребца в широкий двор. Хозяин бросает ему охапку сена. Большой дом, две комнаты. В первой - большая печка, нары, здесь спят. Вторая - чистая. На окне герани, подвешен горшок с вьющимся растением, на стенах иллюстрации из «Нивы» - какие-то генералы, модные картинки.
Ставят самовар, на столе ветчина, ситник, мед. Живут хорошо, харчей много, продналог не так велик. Здесь на черноземе родится хлеба много, греча, пшеница. Развязываю узел. Бабы рассматривают как следует, не пропустят ни одного пятнышка, ни одной дырки на старой юбке. Смотрят на свет, растирают между пальцев, иногда крепость пробуют зубом.
- Больше пяти функтов черной за юбку дать нельзя.
Мне стыдно, но я торгуюсь, прошу 10 фунтов. Сходимся на шести с половиной.
- Вот хочу я спросить тебя, - говорит старуха, не принимавшая никакого участия в торговле и сидевшая молча, подперев щеку морщинистым кулачком, - как это от таких богатств, от такого имения ты старые юбки на муку меняешь? Куды ж это все девалось, что при графу было? Ты бы приказала, чего тебе нужно, тебе б из анбара и насыпали!
- Нельзя, бабушка, теперь все правительству принадлежит, не нам, все на счету. Коли прикажешь насыпать чего или сама возьмешь, как бы в тюрьму не угодить!