наголову разгромлена, а Баязет доставлен пленником к шатру Тамерлана.
«Железный хромец» долго молча рассматривал пленника и, наконец, разразился громким смехом. Исполненный негодования Баязет гордо сказал:
— Не насмехайся, Тамерлан, над моим несчастьем! Знай, что царства и империи раздаёт Бог, и завтра с тобой может случиться то, что со мной случилось сегодня.
— Я знаю не хуже тебя, Баязет, что Бог раздаёт царства и империи. И я не насмехаюсь над твоей несчастной судьбой, избави меня от этого Господь. Но когда я рассматривал твоё лицо, мне пришла в голову мысль, что эти царства и империи должны быть перед Богом вещами самыми незначительными, раз Он раздаёт их таким людям, как мы с тобой: несчастному кривому на одни глаз, как ты, и жалкому хромому, как я.
Размышлять над иронией всемогущего Провидения Баязету пришлось в железной клетке — такой низкой, что она служила Тамерлану подножкой, когда он садился на коня. А в часы досуга «железный хромец» заставлял несчастного пленника смотреть на его жён и дочерей, которые в полунагом виде прислуживали за столом. Всего этого оказалось достаточно, чтобы спустя 8 месяцев гордый султан испустил дух.
Король и его «милашки»
Вопрос о том, имеют ли право монархи на личную жизнь, могут ли они оставаться самими собой в своих личных вкусах и пристрастиях, если последние оскорбляют устои или просто предрассудки общества, волновал людей давно — ещё с тех времён, когда девятнадцатилетний римский император Гелиогабал, возведённый на трон пьяными преторианцами, стал красить лицо, подводить глаза и одеваться женщиной, потом принял титул императрицы, публично вступал в брак с солдатами и гладиаторами, ездил на колеснице, запряжённой обнажёнными куртизанками и, наконец, объявив себя жрецом Солнца, торжественно справил свадьбу Луны с дневным светилом. Римляне терпели эти причуды года два, после чего обзавелись другим императором.
Порой кажется, что изучение истории возможно только при помощи метода сравнительных жизнеописаний. Спустя тринадцать веков католической Франции суждено было увидеть своего христианнейшего короля Генриха III в женском платье и называть его женским титулом.
Он был сыном Генриха II и Екатерины Медичи и в молодости, во время царствования Карла IX Валуа, своего брата, носил титул герцога Анжуйского. Когда он был ребёнком, фрейлины королевы Екатерины часто забавлялись с ним, наряжая в женское платье, опрыскивая духами и украшая, как куклу.
От такого детства у него остались не совсем обычные привычки — носить плотно облегающие камзолы, кольца, ожерелья, серьги, пудриться и оживлять губы небольшим количеством помады.
Впрочем, в остальном он был вполне нормальным принцем: участвовал во всех придворных попойках, не пропускал ни одной юбки и даже, по свидетельству хрониста, заслужил славу «самого любезного из принцев, лучше всех сложенного и самого красивого в то время».
Генрих знал не только мелкие интрижки, но и всепоглощающую страсть. Как-то во время бала, хорошенькая Мария Клевская, жена принца Конде, выбежала в соседнюю с бальной залой комнату, чтобы сменить на себе рубашку, мокрую от пота после бурного танца. Через некоторое время туда же зашёл Генрих. Думая, что берет полотенце, принц взял рубашку Марии и провёл по лицу. Тут же, говорит современник, он «проникся безграничной любовью к обладательнице этого благоуханного и ещё хранившего тепло белья».
Узнать, кому принадлежит рубашка, было делом несложным. После короткой, но страстной переписки, Мария позволила принцу носить на шее свой миниатюрный портрет. Счастье, однако, было недолгим.
В 1573 году в результате немыслимых интриг Екатерина Медичи добилась избрания Генриха на польский престол. Королева-мать стремилась таким способом уладить отношения между ним и его братом, Карлом IX, занявшим французский трон. Но Генрих и в Польше всей душой, всеми мыслями пребывал во Франции — не только потому, что считал французский престол единственным достойным престолом в мире, но также по той причине, что в Париже он оставил несравненную Марию — предмет его страстных и, почему бы не сказать? — возвышенных переживаний. Одно время даже думал похитить её у принца Конде и, добившись от папы разрешения на развод, жениться на ней. Судьба распорядилась иначе.
Генрих очень скоро заметил, что польский государь отнюдь не обременён государственными заботами, от которых его старательно освобождали министры и сенаторы; на его долю выпадали только пиры и звериная ловля. Совершенно забросив польские дела, в которых, впрочем, он все равно ничего не смыслил, Генрих всецело предался своему любовному томлению. Он грезил, запершись от всех в своём кабинете, или писал Марии Клевской бесконечные послания, подписанные его собственной кровью; внезапно прервав заседание Государственного совета, он уходил к себе, чтобы немедленно отправить в Париж несколько внезапно пришедших ему на ум нежных строк; во время докладов министров он любовно рассматривал миниатюрный портрет своей возлюбленной, с которым никогда не расставался; поступавшие к нему дипломатические депеши были исписаны на обороте стихами его собственного сочинения…
15 июня 1574 года, спустя три месяца после приезда в Варшаву, Генрих получил письмо от Екатерины Медичи, в котором она извещала его о кончине Карла IX и звала сына в Париж, чтобы вырвать корону из рук Генриха Наваррского, предводителя гугенотов. Ему стоило большого труда, чтобы не запрыгать от радости перед членами Государственного совета. Министры, напротив, откровенно нахмурились; один из них осторожно поинтересовался, не собирается ли король покинуть Польшу. Генрих пылко заверил поляков, что древний венец Ягеллонов ему дороже всех венцов на свете…
На всякий случай в ближайшие дни он дал всем понять, что по уши влюбился в сестру покойного Сигизмунда, ясновельможную Анну Ягеллон.
Четырьмя днями позже Генрих устроил сенаторам грандиозную попойку. Дождавшись, когда самые стойкие пьяницы попадали под стол, он вышел в соседнюю комнату, переоделся, нацепил на правый глаз чёрную повязку и в сопровождении пятерых друзей навсегда покинул Вавельский дворец. А чтобы сохранить память о второй отчизне, Генрих прихватил с собой драгоценности польской короны…
Ночь промелькнула в бурной скачке, ибо поляки не желали расстаться со своим королём, не сказав ему последнее прости. На рассвете измученный Генрих пересёк австрийскую границу и в ближайшей корчме засел за письмо к Марии Клевской, спеша