Известили, что экипаж подан. Король сел в него, держа в руке недоеденный кусок хлеба; стесняясь положить его в карман, чтобы не подумали, будто в мякише спрятана записка, король передал хлеб Коломбо, сидевшему напротив него в экипаже. Коломбо выбросил кусок на улицу. «О, — сказал король, — нехорошо бросать хлеб в такое время, когда его мало». — «А откуда вы знаете, что его мало?» — спросил Шометт. — «Потому, что тот хлеб, который ел я, пахнет пылью». — «Моя бабушка, — заметил Шометт с шутливой фамильярностью, — говорила мне в детстве: никогда не бросай хлебных крошек, потому что ты не можешь сделать вместо них другие». — «Господин Шометт, — ответил, улыбаясь, король, — ваша бабушка была умная женщина; хлеб дается Богом».
Пока внутри экипажа шел разговор, рыночные торговцы и угольщики, из которых состояли конвойные батальоны, распевали самые кровожадные строки Марсельезы: «Тираны! Пусть нечистая кровь оросит наши поля!»
Продолжительные крики «Да здравствует революция!» раздались в толпе при приближении поезда и слились в один непрерывный вопль от Тюильри до Тампля. Король делал вид, что не слышит этих вестников смерти. Въехав во двор замка, он поднял глаза и долго печально смотрел на окна королевы.
Мэр отвел Людовика в его комнату и снова вручил ему декрет Конвента, которым предписывалось отделить узника от его семьи. Король добился по крайней мере того, что королеву уведомили о его возвращении.
Как только король вышел из Конвента, Петион и Трельяр добились, чтобы ему дозволили, как всякому обвиненному, выбрать себе двух защитников. Король выбрал самых известных парижских адвокатов: Тронше и Тарже. Он сам дал комиссарам адрес загородного дома, в котором жил Тронше; привыкший к политической борьбе среди бурь Учредительного собрания, трудолюбивым членом которого он являлся, Тронше не колеблясь принял почетную миссию. В то время как Тарже, имевший звучный голос, но трусливую натуру, написал Конвенту извинительное письмо, в котором слагал с себя обязанности, которые «его принципы не позволяли принять на себя».
Несколько имен предложили взамен Тарже. Король выбрал Десеза, адвоката из Бордо, поселившегося в Париже. Молодой Десез был достоин этого выбора и гордился им; этому же выбору он был обязан известностью всей своей долгой жизни, первой судебной должностью при следующем царствовании и вечной знаменитостью своего имени.
Но эти два человека являлись только адвокатами короля, между тем как ему требовался друг. Таковой нашелся. В уединении, близ Парижа, жил старец из фамилии Ламуаньонов, по имени Мальзерб. Он два раза назначался министром при Людовике XVI, оба раза деятельность его в этом качестве оказывалась непродолжительной; за нее платили неблагодарностью и изгнанием — не со стороны короля, но вследствие ненависти духовенства, аристократии и придворных. Если бы такие люди всегда находились во главе правительства, то едва ли была бы необходимость в законах. Они сами — закон, потому что в них воплощаются свет, правосудие и добродетель данной эпохи. Воспитанник Руссо, друг Тюрго, Мальзерб снискал себе благосклонность философов XVIII века, благоприятствуя, в качестве распорядителя книготорговли, внедрению во Франции «Энциклопедии», этого арсенала новых идей. В глубине души Мальзерб был республиканцем, но его взгляды и мнения оставались монархическими. Несчастья короля вызывали у министра горькие слезы: потеряв место, он не утратил привязанности к своему монарху. Тайная переписка, с редкими перерывами, передавала Людовику XVI воспоминания, пожелания, сострадание его старого слуги. По получении известия о судебном процессе Мальзерб покинул свое сельское уединение и написал Конвенту. Президент Барер прочитал его письмо в Собрании.
«Гражданин президент, — писал Мальзерб, — не знаю, даст ли Конвент Людовику XVI адвоката для его защиты и предоставит ли ему выбор оного. На такой случай я желал бы, чтобы Людовик XVI знал, что если он изберет меня для такой обязанности, то я готов отдаться ей. Я очень далек от того, чтобы считать себя важным лицом, которым Собрание стало бы заниматься. Но меня два раза призывали для службы тому, кто был моим государем, и в такое время, когда этой должности добивались все. Я обязан оказать ему ту же услугу в эпоху, когда многие считают это для себя опасным. Если бы я знал средство сообщить прямо ему мои намерения, то не взял бы на себя смелости обращаться к вам. Думаю, что на том месте, какое вы занимаете, вы больше, чем кто-нибудь, имеете способов сообщить ему это заявление».
Во время чтения весь Конвент ощутил трепет, который охватывает толпу при виде проявления личного мужества. Просьбу министра удовлетворили. Мальзерб, в тот же день введенный в башню, где томился его государь, вынужден был некоторое время ждать в передней: комиссары Коммуны, обязанные следить, чтобы тайно не пронесли оружия, задержали его надолго. Почтенная наружность старца внушила некоторую совестливость стражам: он сам себя обыскал под их надзором.
Дверь в комнату короля отворилась. Мальзерб медленно подошел к своему государю. Людовик XVI сидел за маленьким столиком с томом Тацита. При виде своего старого министра король отбросил книгу, встал и устремился к нему с распростертыми объятиями. «Ах, — сказал он, — вот куда привело нас, друг мой, стремление улучшить жизнь народа, который мы оба так любили! Как вы меня разыскали? Ваша преданность подвергает опасности вашу собственную жизнь, не спасая моей!»
Мальзерб, заливаясь слезами в объятиях короля, попытался внушить узнику надежду на справедливость судей. «Нет, нет, — возразил король, — они готовят мне смерть; я в том уверен; они обладают для того и властью, и волею».
Тронше и Десез, пропускаемые каждый день в Тампль вместе с Мальзербом, уже готовили средства защиты. Король, просматривая с ними доводы обвинения и припоминания различные обстоятельства своего правления, раскрывал перед защитниками свою жизнь. Тронше и Десез приходили в пять часов, а удалялись в десять. Мальзерб допускался к королю каждое утро. Он приносил ему газеты, читал их вместе с ним и готовил работу на вечер.
В этих интимных разговорах между государем и философом душа короля умилялась и раскрывалась свободно; дружба Мальзерба иногда превращала эти излияния в надежды, а в утешения — всегда.
Вечером, когда Мальзерб, Тронше и Десез удалялись, король читал речи, произнесенные накануне в Конвенте. По бесстрастию его замечаний можно было подумать, что он читает историю какого-нибудь отдаленного царствования. «Как вы можете хладнокровно читать эти ругательства?» — спросил у него однажды камердинер Клери. — «Я хочу знать, до каких пределов может дойти людская злоба, — ответил король. — И не думал, чтобы подобная может существовать». И вслед за этими словами Людовик XVI спокойно заснул.
С началом своего одиночного заключения король отказался выходить в сад, чтобы подышать воздухом. «Я не могу решиться выходить один, — говорил он, — прогулка мне была приятна только тогда, когда я ею пользовался вместе с женой и детьми».
Девятнадцатого декабря во время завтрака он сказал Клери прямо в присутствии четырех муниципальных стражей: «Четырнадцать лет назад в этот день вы поднялись ото сна раньше, чем сегодня». Печальная улыбка объяснила Клери значение этих слов. «В этот день, — продолжал король, — родилась моя дочь! Сегодня день ее рождения. И мне быть лишенным возможности ее видеть!» Слезы скатились на кусок хлеба, который он держал в руке.
На следующий день Людовик заперся один в своем кабинете и долго писал. Это было его завещание. С этого дня он уже надеялся только на бессмертие. Он завещал все, что мог завещать в своей душе: свою нежность — семье, признательность — слугам, прощение — врагам.
Вот что заключалось в этой исповеди, в которой человек как бы говорит уже из другой жизни:
«Я, Людовик XVI, король Франции, запертый в течение четырех месяцев с моим семейством в башне Тампля в Париже теми, кто были моими подданными, и лишенный всякого сообщения с кем бы то ни было, даже с моим семейством; впутанный, кроме того, в процесс, исход которого невозможно предвидеть по причине людских страстей; не имея никого, кроме Бога, свидетелем моих мыслей, объявляю в его присутствии мою последнюю волю и мои чувства. Вручаю мою душу Богу, моему Создателю. Молю его милосердно принять ее. Молю Бога простить все мои грехи. Я постарался тщательно исследовать их, возненавидеть их и смириться… Прошу всех, кого мог оскорбить невольно (ибо не помню, чтобы сознательно нанес кому-либо оскорбление) простить мне зло, какое, по их мнению, я мог им сделать… Прощаю от всего сердца тех, кто стал моими врагами, без всякого повода с моей стороны, и молю Бога простить им так же, как и тем, кто, по ложной и дурно понятой ревности, причинили мне много зла…