6
Но и потом, ворочаясь на жесткой подстилке и слушая вой ветра, он долго не мог заснуть, продолжая думать о сказанном. Случайный разговор с товарищем невольно обратил мысли в прошлое, заставил многое вспомнить и вновь пережить. И странно: думал он не о главном и не о близком. В памяти не всплыли ни их встречи на квартирах у Рейса и у Клере, ни арест на улице Трюандери, ни Вандомский процесс, ни кровавая смерть Бабефа. Не вспомнил он и о торном пути сюда, в форт «Насьональ». Нет, в эту ночь думал он о другом, совсем о другом. И это другое, бесконечно далекое во времени, становилось близким, почти ощутимым и зримым — более явным, чем нынешние тусклые дни, так похожие один на другой, наполненные шумом прибоя и грызущими сожалениями о былых ошибках.
Он вернулся во Флоренцию на двадцать первом году жизни, после пяти лет, проведенных в Пизанском университете. К этому времени он имел звание доктора права и твердо установившуюся репутацию вольнодумца. Он успел побывать в Риме, который поразил его живописными руинами античности и блеском гения ренессансных мастеров. Именно там, подолгу рассматривая купол собора святого Петра и росписи Сикстинской капеллы, он был навсегда покорен гением Микеланджело. Именно тогда, созерцая снова и снова «Страшный суд», он впервые подумал, как близок ему по духу великий художник Возрождения. В день же возвращения во Флоренцию, глядя с высоты пьяццы Мишельаньоло на красу панорамы города своего детства, на величавую Мария дель Фьоре, кампанилу Джотто, многогранную кровлю Баптистерия и зубчатую башню дворца Синьории, и потом, спускаясь к Понто-Веккио и галерее Уфицци и как бы заново осмысливая виденное столько раз, он вновь вернулся умом и сердцем к гению Микеланджело и уже не расставался с ним в течение многих суток, бродя по улицам города, заходя в знакомые и незнакомые церкви и палаццо. Совершенно особенное настроение охватило его тогда, и было оно под стать религиозному экстазу, держалось долго и стойко и никогда уже потом не возвращалось с подобной силой. Тем более остро переживал он все это снова сейчас, тюремной ночью, — словно какой-то мучительный вопрос, некую сложную загадку вдруг бросила ему судьба, и, не разгадав ее, он не мог успокоиться, и сон отлетал от него все дальше и дальше.
Мы погоняем ночь, как скакуна,
И тщимся днем вкусить отдохновенье.
Надежда на покой обречена —
Ее сулит нам только сновиденье…[4]
Эти строки Микеланджело все время вертелись в голове Филиппа той ночью, лишившей его сна. Эти и многие, многие другие.
Сносить достойно горечь пораженья
Ценней, чем подло выиграть сраженье.
Не об их ли судьбе — судьбе соратников Бабефа — идет здесь речь? После того, как они проиграли сраженье?..
Или еще:
Я счастлив, душу породнив с огнем.
Он негасим во мне и жжет так сладко…
Как это было понятно ему, Филиппу, чью душу беспрестанно сжигал огонь революции!
Но был ли революционером сам великий Микеланджело? Революционером в жизни? Он, которого прозвали «Неистовым»? И который так хорошо понимал чудовищную несправедливость общества своего времени?
Достигнув в подлости больших высот,
Наш мир живет в греховном ослепленье:
Им правит ложь, а истина — в забвенье,
И рухнул светлых чаяний оплот.
Бесспорно, Микеланджело верил в воздаяние за зло. И его «Страшный суд» — самая потрясающая картина возмездия, когда-либо существовавшая.
Но сам он не был и не считал себя борцом.
Мне дорог сон. Но лучше б камнем стать.
В годину тяжких бедствий и позора,
Чтоб отрешиться и не знать укора…
Нет, он не разменивал искусство на политику, даже если это была политика с большой буквы. Не сражался ни буквально, ни фигурально за свободу и справедливость.
Впрочем, у него на это не было ни времени, ни сил.
Ведь он был гением.
И постоянно сам ставил перед собой творческие задачи. Подчас непосильные. И этим жил. Только этим. Временами, как при росписи Сикстинской капеллы, он доходил до полного самоотречения.
Мой подбородок сросся с животом.
Лежу я на лесах под потолком,
От краски брызжущей почти незрячий;
Как гарпия, на жердочке висячей —
Макушка вниз, а борода торчком.
Бока сдавили брюхо с потрохами.
Пошевелить ногами не могу —
Противовесом зад на шатком ложе,
И несподручно мне водить кистями.
Я согнут, как сирийский лук, в дугу;
С натуги вздулись волдыри на коже…
В «Страшном суде» есть любопытная деталь.
Святой Варфоломей держит в руке содранную с себя кожу. Но если присмотреться, то видишь: у этой кожи лицо Микеланджело. Изуродованное, страдальческое. Его единственный автопортрет. Горький юмор!..
И при этом он понимал, что заказчик никогда не оценит по достоинству его титанический труд:
…Не ко двору я здесь — молва права…
Тлетворен дух для фресок в Ватикане…
Но это не волновало художника. Ибо он знал, знал наверняка, что работает не для папы Юлия II, а для вечности.
Он не знал, что такое компромисс.
И поэтому так страдал в последние годы жизни, когда силы оказались на исходе. Страдал настолько, что, казалось, готов был отречься от самого главного, от того, чем жил:
Служение искусству — ерунда.
Век спину гнуть, о тягостное бремя!
Брюзжанье вкупе с немощью — беда,
И ноги протянуть приспело время».
Он сознавал свою отрешенность от общества, в котором жил, свое равнодушие к другим и сам упрекал себя в этом:
Чтоб к людям относиться с состраданьем,
Терпимым быть и болью жить чужой,
Пора бы мне умерить норов свой
И большим одарять других вниманьем.
Но он так и не смог «умерить свой норов». Поэтому-то он и был «Неистовым».
И все же…
Все же Филипп не мог не почувствовать в глубине души справедливости слов Жермена.
Микеланджело не был революционером.
Но он был творцом.
Великим творцом.
И поэтому, желал он того или нет, дело рук его, его неповторимые шедевры работали на б у д у щ е е, а будущее вело к революции, к свободе, справедливости, братству.
Какие, если не подобные эмоции вызывали в людях его «Давид», «Брут», «Победа», его многочисленные «рабы»?
Сам он признавал это:
В искусстве не достичь заветной цели,
Коль высший смысл земного бытия
Умом пытливым мы не одолеем.
И он, как творец, одолевал этот «великий смысл» и понимал с полной ясностью:
Коль в изваянье жизнь забьет ключом,
Бессмертны станут мастер и творенье.
Да, он понимал, в чем его бессмертие: в правде жизни — жизни в самом широком смысле, в отыскании верного пути в будущее.
И Микеланджело-гений нашел его. Хотя сам, как человек, как член общества, не пошел этим путем, а в последние годы жизни даже решился на прямое его отрицание.
Быть может, думал Филипп, самый разительный пример этого внутреннего противоречия дает эпопея с гробницей Юлия II. Именно эпопея. Ибо охватила она целые десятилетия и прошла через весь зрелый период творчества Микеланджело.
Юлий II получил папский престол, будучи стариком. И, вероятно, именно поэтому с первых же дней своего понтификата задумался о будущей усыпальнице. По примеру египетских фараонов он решил создать себе гробницу на века, надгробный памятник, какого не знала история. И поручил этот труд знаменитейшему скульптору и архитектору своего времени — Микеланджело Буонарроти.
«Неистовый» тотчас же принялся за дело.
Он представил Юлию II проект грандиозного многофигурного мавзолея в несколько ярусов, который предполагалось установить в соборе святого Петра.
Папа утвердил проект.
Весной 1505 года Микеланджело отправился в Каррару, чтобы отыскать и подготовить нужные глыбы мрамора. Более восьми месяцев руководил он выпилкой блоков, обмерял их, сортировал, переправлял в Рим. Все это он делал на свои средства, надеясь, что папа оплатит его труд и труд каменотесов.
Но произошло нечто странное.
Папа не только ничего не оплатил, но даже отказался разговаривать со скульптором, который трижды тщетно пытался получить у него аудиенцию.
Возмущенный Микеланджело покинул Рим.
Позднее он примирился с папой, по заказу Юлия II расписал потолок Сикстинской капеллы, но с гробницей дело не сдвинулось с мертвой точки.
Эту несообразность пытались объяснить завистью близкого к папе архитектора Браманте, якобы не желавшего уступить пальму первенства Микеланджело. Но время показало, что Браманте вовсе не претендовал на строительство гробницы Юлия II!
Говорили также, будто папа из суеверия раздумал возводить усыпальницу при жизни.
Но и после его смерти продолжалась та же морока. Наследники Юлия II четырежды (вплоть до 1542 года!) перезаключали договор со скульптором, но гробница так и не была закончена.