Вряд ли когда раньше у него бывало такое мерзкое состояние. Не потому, чтобы мучила совесть. Совесть его не мучила никогда — он просто не знал, что это такое. Но сегодня, так привыкший к взлетам и падениям, он чувствовал себя загнанным в угол. Он боялся. Боялся, что на этот раз фортуна окончательно отвернулась от него, что ему не сносить головы. Еще бы! Он же — с любой точки зрения — прямой дезертир. Он бросил армию в Египте, оставил ее издыхающей на руках Клебера, но самого Клебера даже ни о чем не поставил в известность, не предупредил лично, а так, тайно бежал, оставив ему письменный приказ. Он знал, что кампания в Египте безнадежно проиграна, что и Клебер — один из лучших военачальников Французской Республики, — и все другие, кто остался, погибнут — иного быть не могло. Но что ему было до Клебера и остальных, когда речь шла о спасении собственной жизни — она ведь была дороже и Клебера, и армии, и Египта, и всего на свете. Теперь неустанно грызла одна забота: только бы проскользнуть, только добраться до Франции, а там… Там, конечно, тоже не ждало ничего особенно хорошего. Он знал, что семейная жизнь его под угрозой — Жозефина ему изменяла… И с кем же? Если верить доносчикам, с этим слизняком Баррасом, которого он давно не уважает. А самого его, быть может, ждет военный трибунал…
Но все это будет потом. До этого еще нужно дожить. Ибо сейчас главное — проскользнуть…
Ему повезло.
Англичане оказались менее бдительными, чем можно было ожидать.
После сорока семи дней изнурительного плавания 17 вандемьера ( 9 октября 17 99 года) фрегат «Мюирон» пристал к берегу Франции близ города Фрежюса.
На всем пути от Фрежюса до Парижа население встречало его хорошо. Еще не забыли о победах в Италии.
— Смотрите, сколько народу приветствует вас, — льстиво заметил один из спутников генерала.
— Их было бы еще больше, если бы меня повезли на эшафот, — пробурчал Бонапарт.
Он не верил в действенность народного благоволения. И не верил в то, что народ может сыграть какую-то роль в большой политике. «Быдло, — думал генерал. — Стадо баранов, которое пойдет, куда его повернут». Он не хотел себе признаться, что его огорчило совсем другое: крики «Да здравствует Республика!» резко преобладали над одинокими возгласами «Да здравствует Бонапарт!».
Прибыв в Париж, даже не переодевшись и не перекусив, он помчался в Люксембургский дворец. Он знал: все будет зависеть от того, как примет его Директория.
Осенью 1799 года правительство Французской Республики находилось в состоянии жесточайшей депрессии.
Это был не первый кризис Директории. Строго говоря, весь период ее правления состоял из сплошных кризисов, и казалось странным, что до сих пор они еще не завершились полным крахом. Но теперь как будто все шло именно к этому.
Валютный хаос достиг апогея. И чего только не предпринимало правительство, пытаясь его ослабить: увеличивало эмиссии ассигнатов, заменяло их «территориальными мандатами», прибегало к принудительным займам. Но все попытки «перестраивания» и «обновления», о которых вещалось на всю страну, лишь ухудшали дело, и в конце концов бумага, на которой печатались ассигнаты, стала обходиться дороже стоимости самих ассигнатов, а нищие отказывались принимать ими милостыню. В этих условиях нечего было и мечтать о политической стабильности и устойчивости правительства. Словно колышимое ветром, оно стало подобно «качелям», подаваясь каждый раз в сторону, противоположную той, откуда следовало давление. Брали верх роялисты — и Директория «левела», поднимали голос демократы — и она делала резкий мах вправо; так и моталась она от вандемьера к жерминалю, от жерминаля к фрюктидору, от фрюктидора к флореалю и далее в том же порядке.
Но на качелях далеко не уедешь.
Постепенно Директория полностью дискредитировала себя в глазах всех подданных, стала предметом общего презрения и насмешек. Народ ненавидел ее давно; теперь в ней разочаровывались и те, во имя блага которых она возникла, — крупные собственники, новые финансовые и промышленные воротилы, богачи страны. А потерять кредит у богачей значило неуклонно приближаться к падению.
Единственная область, где Директории почти постоянно «везло», была сфера внешней политики и войны, причем первая целиком зависела от второй, вторая же, вместе с проверенными военачальниками, досталась в наследство от Робеспьера: Гош и Дезе, Журдан и Жубер, Клебер и Моро, Пишегрю и Массена, Бернадотт и Бонапарт — все знаменитые генералы времен Директории получили свои эполеты и ореол непобедимости еще в эпоху Революционного правительства II года. Правда, Гоша и Жубера настигла ранняя смерть, Клебера погубил Египет, а Пишегрю стал изменником, но остальные — а с ними и многие другие — составляли славную когорту полководцев Республики, единственную надежду и опору «качающегося» правительства.
Поэтому-то Бонапарту, несмотря на его дерзкую и постыдную акцию, все же не следовало слишком сильно бояться Директории. Это он понял при первом же свидании с нею.
Конечно, без трений не обошлось.
Получив сообщение, что «герой» Египта без армии высадился на юге Франции, граждане директора всполошились. Было созвано экстренное совещание. Директор Сиейс, как всегда важный и непроницаемый, выступил первым.
— Вам известно уже, что генерал Бонапарт возвратился в страну, покинув армию. Без нашей санкции и даже не поставив нас в известность. Что вы скажете по этому поводу?
— А что можно сказать? — пожал плечами Мулен. — Он самовольно оставил ответственный пост и должен рассматриваться как дезертир.
— Ну что ж, — подхватил Буле, — я завтра же разоблачу его с трибуны Совета пятисот, и он будет объявлен вне закона.
Сиейс внимательно посмотрел на говорившего.
— Вы понимаете, что это пахнет расстрелом?
Буле саркастически усмехнулся.
— Будет ли он расстрелян, гильотинирован или повешен, меня не интересует.
Остальные директора молчали.
— Вы слишком суровы, граждане, — сказал наконец Баррас. — Конечно, он должен быть наказан, но не так строго; он еще пригодится Республике.
Позиция Барраса совпала с мнением Сиейса. Поэтому Совету пятисот о событии было доложено в следующих выражениях:
«Директория имеет удовольствие сообщить, что генерал Бертье, высадившийся 17-го сего месяца во Фрежюсе вместе с главнокомандующим генералом Бонапартом и другими, удостоверяет, что они оставили египетскую армию во вполне удовлетворительном состоянии».
Услышав это, депутаты в недоумении переглядывались: они ровным счетом ничего не поняли. Генерал Бертье? Но почему Бертье и при нем главнокомандующий, а не главнокомандующий и п р и н е м Бертье? Иными словами, кто ответствен за этот поступок — Бертье или Бонапарт? И почему нужно было оставлять армию? Только потому, что она «во вполне удовлетворительном состоянии»?..
Дополнительных разъяснений дано не было. К этому времени граждане директора уже полностью отказались от намерения «наказать» генерала. Он был прощен и встречен со всеми признаками внимания и благоволения.
В свою очередь (после короткой, но бурной сцены) Бонапарт решил простить неверность супруги. Сейчас было не время заниматься семейными дрязгами.
Впоследствии, находясь в зените славы, Наполеон Бонапарт утверждал, будто покинул Египет, увидев «родину на краю гибели», будто с самого начала ставил целью «спасение Франции» и при этом понимал, что может ее «спасти», лишь «приняв на себя верховную власть».
Все это была бесстыднейшая ложь.
Из Египта он бежал, спасая собственную жизнь. Во Францию прибыл не как герой, а как жалкий трус, ожидавший суда и казни. Когда понял, что суда и казни не будет, несколько приободрился и стал принюхиваться. Учуяв, какая кругом неразбериха, сообразил: может чего-то добиться, возвыситься, даже стать одним из директоров.
И только разглядев и охватив умом все и прочно связав себя с Сиейсом, решился на государственный переворот.
Сиейс был главной пружиной переворота 18 брюмера, Бонапарт же — лишь «его шпагой».
Правда, затем «шпага» очень быстро уничтожила «пружину».
И все равно возникает мысль: может статься, не будь Сиейса, не было бы и Наполеона I.
Эмманюэль-Жозеф Сиейс показал себя в истории политиком особого склада.
До революции — лицо духовное, аббат, он прославился в дни, предшествующие созыву Генеральных штатов, своей популярной брошюрой «Что такое третье сословие?».
Тогда возникла его репутация выдающегося революционера.
В начале революции, в Генеральных штатах, Сиейс был признанным идеологом третьего сословия. От него многого ждали. И… ничего не дождались. Хитрый аббат ограничился двумя-тремя «историческими» фразами и на этом словно выдохся.
Ход революции быстро разочаровал Сиейса. Он видел, как на арене борьбы сменяли друг друга партии и группировки, двигаясь справа налево, и как каждый раз вожди очередной поверженной группы незамедлительно отправлялись на гильотину. Это не воодушевляло Сиейса: на гильотину ему не хотелось. Он предпочел осесть в «болоте» Конвента и ничем себя не проявлять — так было спокойнее. Когда позднее кто-то его спросил: «А вы что делали в это время?» — он невозмутимо ответил: «Я жил». Впрочем, этот лукавый ответ был полуправдой. Сиейс не просто «жил». Он пытливо всматривался в происходящее и старался без ущерба для собственной персоны потихоньку продвигать дело в нужном направлении. Он настойчиво выслуживался перед Робеспьером, одновременно копая ему могилу. При Директории, после выбытия ее наиболее деятельных членов, Карно и Ребеля, он без затруднений стал лидером; даже Баррас, всегда претендовавший на первенство, не противился его диктату. Но для Сиейса, так долго ожидавшего, роль одного из пяти членов «качающегося» правительства уже не казалась заманчивой. Он хотел большего. Много большего. И в первую очередь, как и те слои, которые он представлял, социальной и политической устойчивости. Ему, в его необъятном честолюбии, виделось: он революцию начал, он же ее и закончит. Тем более что окончания революции и установления «твердой» власти с нетерпением ожидали все, кто держал в своих руках судьбы страны.