«Виктору Васильевичу Петелину, перед которым я робею и теряюсь: перед его умной скептической улыбкой, перед его чистой русской интеллигентностью, человеку, который вытащил меня за мои неандертальские уши, с вечной благодарностью.
Бутырки, 10 марта 1965 г.
Женя».
Я тоже был очень рад этому подарку, сборнику рассказов и повестей – «Где просыпается солнце?» – мало кому известный Евгений Носов стал входить в круг писателей, которые вскоре обратили на себя внимание и читателей, и литературной критики, мощный талант его уже проявился в сборнике.
В середине 60-х годов Евгений Носов опубликовал несколько значительных произведений, в которых русский рабочий человек предстаёт широко и многогранно: «Объездчик» (Новый мир. 1966. № 2), в книжных изданиях рассказ получил название: «Потрава», «Пятый день осенней выставки» (Новый мир. 1967. № 8), «Домой, за матерью» (Литературная Россия. 1967. 19 мая), «Храм Афродиты» (Носов Е. В чистом поле за просёлком. Воронеж, 1967)… Евгений Носов бывал в это время в Москве, в Переделкине, в деревнях, в том числе и в своей родной, видел родительскую хату, забитую, с надписью: «Здесь никто не живёт». «А я связался с повестью и чувствую, что очень рисковое это дело по замыслу, – писал Носов Астафьеву в 1965 году. – Пнут меня за неё, а то и просто никуда не возьмут. Но доигрывать повесть надо. Пишу с пробуксовками, застреваю, как худой грузовичишко, да и тема такая – всё больше трясины, а сухие бугорки только кое-где маячат. Уходился я с ней, закурил всю хату, и даже сердчишко стало по ночам давить. А передохнуть, сбегать на речку всё как-то не получается…» (Носов Е. Собр. соч.: В 5 т. М., 2005. Т. 5. С. 102).
У Носова каждый рассказ, каждая повесть идут с трудом, пишет три-четыре раза, не редактирует, а просто переписывает заново, так что сочинение движется очень медленно. Он опасается цензуры, а что ещё хуже – какого-либо обсуждения или осуждения каких-либо его произведений. «Храм Афродиты» сначала предложил в журнал «Молодая гвардия», но главный редактор А. Никонов «зарезал», переслали в «Литературную Россию»: «Пусть там попробуют», но и в «Литературной России» тоже не приняли. «Храм Афродиты» выскочил в воронежском сборнике, – уведомляет Е. Носов В. Астафьева в 1968 году, – так что все мои заботы о его напечатанье автоматически отпали. Сегодня закончил рассказ «Во субботу, день ненастный…». Отдал Зубавину». Конечно, лучше бы в «Новом мире», напечататься в журнале – «великое дело, хороший звон получается – на всю Россию, – отвечает Е. Носов Астафьеву, – уж колокол так колокол, не то что зубавинские бубенцы». «Как знаешь, под Новый год я поехал в Москву, – писал Е. Носов В. Астафьеву в 1966 году. – В «Новый мир». Полгода провалялись у них рассказы. Надо было спасать. Или у них добиваться печати, или где-то ещё. Приехал. Берзер прочитала. Она за «Потраву», но против второго. Потом прочитал Виноградов. Он – за оба. Потом читали Лакшин и другие. Но не было Дементьева. Куда-то уехал. Всё застопорилось. И я уехал. Числа 27-го. Встретил Новый год, прочитал новый рассказ. И вдруг телеграмма из «Нового мира». Поехал. Дементьев – за оба. Сели редактировать. Снимали с меня кучеряшки. Настрогали, думал, что теперь лысый останусь. А они, шельмы, хохочут. При мне заслали в набор (Там же. С. 104). И ещё одно очень важное признание: «А я свою повестуху забросил, – писал Е. Носов в 1964 году В. Астафьеву. – Что-то стало нудно её писать. Я всё лезу в социологию, что-то пытаюсь доказывать, а это вряд ли нужно. Ведь все эти штуки, пусть даже написанные с жаром души, быстро гаснут и покрываются холодным пеплом. Спустя пять – десять лет их читать уже невозможно. Очевидно, надо подумывать о «вечности» творений, об их всегдашней свежести, и в этом смысле лучшее дело, ты прав, – лирический, тёплый и душевный, не обязательно сладкий и благополучный рассказ. Тем не менее, бросив по этой причине повесть (может быть, временно), катаю сейчас опять-таки злой рассказ о деревне, как ты выразился, строю золотой нужник. Уж больно зло берёт. Назвал пока «Потрава». Накатал три главки или четыре. Осталось дописать последнюю. Закончу – покажу. Хотя тебе показывать всегда как-то и стыдно, и боязно» (Там же. С. 101). Но опасения Е. Носова оказались напрасными – писатели, критики и читатели высоко оценили публикацию рассказа в «Новом мире», относя его к классическим, называя его «превосходным», «хрестоматийным», сопоставляя его с «Бирюком» И.С. Тургенева и отмечая в этом типе много современного и злободневного.
В одном из писем или интервью Евгений Носов признаётся, что он знает в средней полосе России чуть ли не каждую травку или цветочек, знает их свойства и целесообразность на лугу. А тут он окунулся в Стрелецкую степь, недалеко от Курска, степь, через которую проходили тысячи людей. И у него возник вопрос: кто ты и зачем существуешь? Может, ответить на этот вопрос и попытался в рассказе «Потрава» Евгений Носов?
Огромная и непаханая степь, «дикая вольница», сохранилась недалеко от Курска, живёт она своими заботами, неприветливо торчат в ней ржаные стебли конского щавеля да чёрные скелеты татарника. «А вскоре падёт снег, степь замрёт, затаится до весны, а там снова – адонис и сон-трава, ирисы и анемоны… И так год за годом, века, а может быть, и тысячелетия в неуёмном и неистощимом круговороте». Пройдут мимо мужики, полюбуются ширью и праздностью этой земли, и пойдут к своим косогорам, «к своим стократ паханным и перепаханным полям…». Но этими же мыслями был переполнен и «сапрыковский мужичок Яшка – маленький, узкогрудый, в сером мешковатом пиджачке с отвислыми карманами…». В деревне его прозвали «дурачком» «за эту детскость» и «за терпеливую безропотность». Однако он женился и наплодил «кучу ребятишек». И вот Яшка с укоризной смотрел «на буйный непроворот степных трав и бормотал:
– Ай-я-я… Зазря как… Ай-я-я…
– Чего уставился? – раздалось вдруг за его спиной».
Это объездчик Игнат Заваров, которому было поручено следить за покоем этой степи. Он тоже был сапрыковский, Яшку признал и нравоучительно посоветовал не любоваться «чужим караваем». Яшка робко сослался на свою «любознательность». Игнат Заваров ответил, что нечего тут смотреть: «Трава – и трава». А Яшка увидел здесь другое: «А трава она ноне тоже хитрость. Не стало-ть трав-то… Вот и любо… Сена-то какие… Ай-я-я…» Два человека, неказистый Яшка и огромный упитанный Игнат, смотрят на одно и то же и видят совершенно по-разному, один видит, сколько добра пропадает, а другой видит, что тому и недоступно, то, что он хозяин всего этого богатства, во всяком случае на этот момент. И когда Яшка, «с его умишком», бросил в суслика камень, Игнат строго запретил это делать: «Науке все нужно… Науке что плохие травы, что хорошие… Нечего мне с тобой попусту брехать. А то схлопочешь соли в штаны». А прогнав Яшку, по-хозяйски зашёл в траву и поймал своего жеребца. «И Яшка, затаясь в жидкой тени тополька, невольно любовался и конём и седоком, завидуя вольному Игнатову делу» (Там же. Т. 3. С. 107).
Игнат с четырьмя медалями на широкой груди, побывав с казаками в Берлине, вернулся в родную Сапрыковку после демобилизации летом 1945 года. И, как он и думал, лежа на кочкарнике, напротив дома, как только он появился, дома и во всей Сапрыковке начался «великий переполох». После этого две недели продолжался этот праздник, а потом «выбился из сил и несколько дней отсыпался». И началось безделье, нагонявшее тоску, чувствовал себя не только демобилизованным, «а выбитым из седла, несправедливо разжалованным». Он был старшиной, у него была власть, чин и привычные привилегии. А на деревне – ничего. Поработал с заезжими плотниками над ремонтом обветшавшей конюшни, потом подался в город, а через год снова появился на родной земле с ружьём и в седле – объездчиком в заповеднике, «дурашливая бесшабашность» ушла, игры с ботаниками, почвоведами, студентами-практикантами тоже, однако вскоре Игнат женился на здешней кассирше, пожил сначала в комнате в коттедже, потом облюбовал глухой лесистый лог и здесь срубил «крепкую дубовую избу», завёл свое хозяйство, «чуб его давно вытерся до звонкой арбузной плеши», мужики почтительно называли его Игнатом Степановичем. Иногда туристы угощали его по одной «стопочке», а так как туристов бывало многовато, то к вечеру «набирался порядком».
Изредка бывал у отца с матерью, видел, как деревня разваливалась, затем началось укрупнение, указы шли за указами, собрали всех лошадей и погнали на «мясо», а мужики привыкли во всём подчиняться «верхам», говорят, «что дармоеды лошади-то. Вот их за это и побоку». Игнат выбрал себе из этого табуна отменного коня, а своего сдал для счёта. Распили перцовку, и только теперь погонщик Иван Чугунов высказал свои тайные мысли: «Говорят, теперича всё машинами будем делать, а конь машине не помеха… И опять же, уж больно жалко лошадей-то. Корову не жалко, свинью. Этих и сами били, и возить возили живым весом. А лошадь в жисть никто не трогал. Лошадь ведь!.. Как бумагу-то получили, чтоб, значит, в распыл, мужики весь день на конюшне колготились: глядели, какую свести, а какую приберечь. Выведем на свет, глядим-глядим, да и опять поставим. Жалко. Этак раза по три каждую выводили и заводили. Поначалу наскребли десятка полтора, каких постарее да если где подшиблена. А теперь вот и до малолеток добрались, потому как звонят, укоряют» (Там же. С. 115—116).