Причины, толкающие её на это, остаются полной загадкой. Отчасти работу в профилактории можно рассматривать как своеобразную форму сублимации. Маркус, ранее нигде не работавшая, судя по всему, не слишком здоровая, проявляла завидное трудовое рвение. Она задерживалась в профилактории до глубокой ночи и Киров часто заезжал за ней на машине. Он явно потворствовал занятиям жены, странным для женщины, не имевшей ни медицинского, ни педагогического, ни юридического образования. Под непосредственным кировским контролем в октябре 1929 г. обком ВКП(б) принял специальное решение «О борьбе с проституцией» на основании которого контингент профилактория был расширен до 300 чел. Впоследствии предполагалось довести число пациенток до 1000! Такая гигантомания, вполне созвучная с «громадьем» общего плана, построения социализма, полностью исключала сугубо индивидуальный подход и женщинам, торговавшим собой. Наилучшим приемом работы с контингентом профилактория, судя по воспоминаниям бывшего дезинфектора учреждения Д. В. Шамко, Маркус считала «большевистское слово и примеры из жизни революционеров». Она старалась вовлечь своих подопечных в активную политическую жизнь: демонстрации, митинги, собрания. 1 мая 1929 г. она даже вышла во главе колонны профилактория на манифестацию. Однако эти приемы воспитания, не содержавшие никаких медико-реабилитационных элементов, не принесли ожидаемых плодов. Кроме того, женщин, пытавшихся порвать с сексуальной коммерцией, явно раздражали увещевания Маркус, особы немолодой, весьма непривлекательной внешне и, кроме того, явно принадлежавшей к элитарным слоям большевистского общества. Это приводило к эксцессам. Шамко весьма выразительно описал эксцесс, ставший типичным для диспансера на Большой Подъяческой. Несмотря на вольности стиля, имеет смысл процитировать отрывок из воспоминаний без купюр. «Один раз проститутки затащили в комнату швейцара профилактория и начали предлагать провести время с собой, когда он отказался они его раздели догола и стали искусственно возбуждать к половой потребности. Когда он от них хотел выпрыгнуть (с третьего этажа), то они не дали это ему осуществить, под общий хохот объяснили свой поступок тем, что их не выпускают в город, а у них большая потребность и нужда в мужчинах»[171]. Маркус, конечно, не была готова к подобным ситуациям ни эмоционально, ни профессионально.
Не могла она и подобрать соответствующий профилю лечебно-трудового заведения обслуживающий персонал. Бездумно выполняя указа обкома ВКП(б) о необходимости привлечения к борьбе с проституцией широкой пролетарской общественности, Маркус приняла на работу двух студентов, неких Грушевского и Васильева. Через некоторое время, как пишет Шамко они были уволены и отданы под суд «за устройство и организацию на Невском проспекте в «Баре» после его закрытия ночью Афинских ночей»[172]. Насколько была реальна вина студентов, судить трудно. Известно лишь, что Грушевский оказался сокамерником К. А. Анциферова, который в 1929 г. тоже находился под следствием, тогда ещё по делу религиозно-философского кружка А. А. Мейера. Позднее Анциферова «присоединили» к делу ленинградских академиков, раздутому при полном, хотя и молчаливом, согласии Кирова. Грушевский же был посажен при косвенном содействии супруги лидера ленинградских большевиков Маркус.
Профилакторий был очищен от «недостойного элемента», но это не помогло наладить там порядок. Рассказы о скандалах на Большой Подьяческой, в которых упоминалось имя жены первого секретаря ленинградского обкома и горкома ВКП(б), дошли и до Москвы. Летом 1930 г. в Ленинград приехал Г. К. Орджоникидзе. Под его давлением Мария Львовна покинула профилакторий, работа в котором, по признанию родных, сильно раскачала ее психическое здоровье. После ухода Маркус с поста заведующей диспансером для падших женщин он был переведен на станцию Лодейное Поле в 140 км от Ленинграда и превращен в колонию со строгим режимом.
История ленинградского диспансера символизирует общие перемены в нормативных суждениях советской государственной системы. Действительно, занятия Маркус, ее явно непрофессиональные, но в целом филантропические взгляды на проституток не соответствовали новым принципам маркировки отклоняющегося поведения, становившимися господствующими в 30-е гг. Элементы аномического состояния советского общества проявились в конце 30-х гг. в отсутствии конституированных норм отношения к проституции. Торгующие собой женщины формально не могли быть подвергнуты правовому преследованию. Однако деэротизация советского сексуального тела неизбежно повлекла за собой объявление как проституирующих женщин, так и пользующихся их услугами мужчин лицами асоциальными. И по логике действий советских властных структур они подлежали уничтожению. К концу 30-х гг. все колонии типа Свирской были переданы в систему лагерей НКВД. Судьбы загнанных в подобные лагеря женщин были трагичны и безысходны. Это является еще одним доказательством победы в советской России тенденции насильственного искоренил отклоняющегося поведения.
Эпоха 20–30-х гг. породила и тот нормативно-правовой хаос, который ощущается и сегодня. Советская государственность отказывалась воспринимать торговлю любовью как своеобразный вид ремесла Одновременно при отсутствии системы регламентации становилось совершенно неясным, кого и за что необходимо называть проституткой и что такое проституция, если акт купли-продажи — важнейший признак сексуальной коммерции — нигде не регистрировался. В советском законодательстве отсутствовали нормы, объявлявшие торгующую собой женщину уголовной преступницей. Но в арсенале правоохранительных органов было много способов привлечь эту особу к ответственности за другие проступки. При этом, как правило, действия женщины-преступницы — воровки, хулиганки, мошенницы — квалифицировались и как занятие проституцией. Это позволяло создать своеобразную иллюзию, что в советском обществе сексуальной коммерцией занимаются либо криминальные элементы, либо по принуждению. Путаница проникла и в уголовную, и в гражданскую статистику. Проводимый органами внутренних дел учет женщин, торговавших собой, реального представления о размахе проституции не давал, но создавал видимость того, что сексуальная коммерция в советском обществе — явление вымирающее. На самом деле это лишало государство возможности контролировать развитие проституции и, главное, оказывать посильную помощь женщинам, желающим порвать с прошлым.
Вообще традиционным отклонением считается самоубийство, но понять изменение его социального содержания в советских условиях невозможно без анализа классической и неопровержимой дихотомии — «жизнь и смерть». Ее существование представляет собой самое веское доказательство дополнительности понятий «норма» и «аномалия». Смерть, кроме всего прочего, является нормой жизни и в то же время ее самым стабильным элементом. На протяжении всей истории человечества мрачную торжественность обрядов, сопровождающих уход человека в мир иной, считают показателем уровня развития цивилизации. К началу XX в. в ментальности российских горожан, и в частности петербуржцев, сложились довольно четкие представления о духовной значимости, биологической сущности и социальном статусе смерти. Эти представления соответствовали качеству городской среды. Оно определяется оптимальным сочетанием социальных отношений, в данном случае религиозности населения, и их пространственно-предметным контекстом. В Петрограде накануне 1917 г. 90 % всех случаев смерти сопровождались религиозными обрядами и персональным захоронением на кладбищах. Этот ритуал считался традицией и, следовательно, нормой, закрепленной и в бытовых практиках, и в ментальных представлениях.
После прихода к власти партия большевиков стала контролировать те сферы жизни, которые ранее входили в «обычное право» церкви, а именно брак, рождение и, конечно, смерть. Декретами СНК РСФСР от 17 и 18 декабря 1917 г. регистрация актов смерти изымалась из ведения церкви и передавалась местным советам. Документы, выданные религиозными организациями, считались недействительными. Кроме того, традиционное отпевание усопших разрешалось только при получении удостоверений о регистрации смерти в местных органах советской власти. Это уже само по себе нарушало обычную процедуру, сопровождавшую уход человека в мир иной, заметно ее примитивизируя. Отменялись пышные «разрядные» похороны, что неминуемо влекло за собой отказ от исполнения традиционных треб. Атеистическая направленность деяний советской власти объективно способствовала развитию в российской ментальности общеевропейского явления, названного французским исследователем Ф. Арьесом «извращенная смерть». Арьес предполагает, что в XX в. начинается вытеснение смерти из коллективного сознания как нормального элемента повседневности. Интерпретируя идеи французского танатолога, А. Я. Гуревич пишет: «…Общество ведет себя так, как будто никто не умирает и смерть индивида не пробивает никакой бреши в структуре общества»[173]. В первую очередь это выражалось в рационализации обряда похорон.