Надо полагать, что эта дорога и была первоначальной целью флангового марша, и лишь после того, как старый главнокомандующий увидел, что дела идут так хорошо, он дал себя убедить предпринять третий марш до старой Калужской дороги, так как на Тульской мы задержались целый день.
Весь этот переход был выполнен настолько удачно, что французы на несколько дней совершенно потеряли соприкосновение с нами.
Во время этого перехода мы видели, как Москва непрерывно горела, хотя мы находились от нее в 7 милях, все же по временам ветер доносил до нас пепел. Хотя русские уже были приучены к жертвам пожаром Смоленска и многих других городов, все же пожар Москвы поверг их в глубокую печаль и еще более усилил в них чувство негодования против врага, которому приписывали этот пожар как акт подлинного зверства, как следствие его ненависти, высокомерия и жестокости.
Здесь мы подходим к вопросу о причине пожара. Читатель уже мог заметить, что командование армии, по-видимому, проявляло скорее заботу о сохранении Москвы, чем намерение ее разрушить; так, по всей вероятности, оно и было. В первое мгновение в армии пожар рассматривался как великое несчастье, как подлинное бедствие. Растопчин, которого автор этих записок имел случай встретить в небольшом обществе приблизительно через неделю после начала пожара, отмахивался руками и ногами от начинавшей тогда только зарождаться мысли, будто он поджег Москву. Те беспорядки, которые видел автор на улицах Москвы при прохождении арьергарда, и то обстоятельство, что столбы дыма впервые стали подыматься над окраинами города, где еще хозяйничали казаки, привели его к убеждению, что пожар Москвы являлся следствием этих беспорядков, а также сложившегося у казаков обычая сначала подвергать грабежу, а потом поджигать все населенные пункты, которые приходилось уступать неприятелю. Что не французы подожгли город, в этом автор был твердо уверен, так как он видел, как они дорожили сохранением его в неприкосновенности; что пожар Москвы был делом рук русских властей, это, казалось, не подтверждалось никакими данными, а горячие и решительные заверения того человека, который должен был бы являться главным виновником этого дела, по-видимому, не оставляли никаких сомнений. Если бы Растопчин действовал, имея в виду великую жертву, которую необходимо принести, он не стал бы так решительно отрекаться. Поэтому автор долго не мог поверить, что поджог Москвы был сделан умышленно. Однако после всех тех показаний, которые стали теперь известны, и в особенности после малоубедительной оправдательной записки, опубликованной по распоряжению графа Растопчина, автор не только усомнился в правильности своего первоначального взгляда, но даже почти пришел к убеждению, что, несомненно, Растопчин велел поджечь Москву, и притом под собственную ответственность, без ведома правительства. Возможно, что немилость, которой он подвергся, и его продолжительное пребывание вне России являлись последствием такого самоуправства, которое русский самодержец редко прощает.
По всей вероятности, в намерения правительства входила лишь эвакуация города, отъезд казенных учреждений и более знатных жителей, если вообще у него еще было время вмешаться в это дело; а это было возможно лишь в том случае, если бы еще в момент оставления Смоленска был поставлен вопрос о возможной эвакуации Москвы. Во всяком случае, эта мера, если бы даже она была выполнена по единоличному распоряжению Растопчина, получила бы полное одобрение правительства. Правда, от этой меры до поджога города шаг уже не так велик. Невероятным является, чтобы правительство и, главное, император Александр желали и предписали бы этот поджог. Это слишком противоречит мягкому характеру императора и столь же мало подходит к министерству, стоявшему изолированно и не опиравшемуся на воодушевление и фанатизм большого народного собрания. Между тем, ответственность, которую на себя брал Растопчин, была огромна, потому что, как бы мало приготовлений ни требовало такое дело, он все же нуждался в нескольких исполнителях, которые получали бы непосредственно от него соответственные приказания. Таким образом, если он сам совершил это дело, то, очевидно, он находился в состоянии страстного возбуждения и озлобления, придавшего ему силу принять решение, выполнение которого представлялось для него опасным и которое не могло ему принести ни чьей-либо благодарности, ни почета.
Личность графа Растопчина не такова, чтобы можно было предположить, что движущей силой его поступка были экзальтированное чувство или грубый фанатизм. Он обладает характером и образованием ловкого светского человека, привитыми к ярко выраженной русской натуре. С Кутузовым он находился в открыто враждебных отношениях, причем Растопчин обвинял Кутузова в том, что он до последней минуты нагло лгал, уверяя его и весь свет, что попытается для спасения Москвы дать еще одно сражение.
Во всяком случае, одним из самых замечательных явлений истории является то, что деяние, оказавшее по распространенному мнению столь огромное влияние на судьбу России, подобно плоду преступной любви, не имеет отца и, по-видимому, так и останется навсегда невыясненным.
Безусловно, нельзя отрицать, что пожар Москвы был очень невыгоден для французов; если он еще сильнее отдалил Александра от мысли заключить мир и послужил средством для эвакуации народа, то в этом, пожалуй, заключалось главное зло, какое он причинил французам. С другой стороны, было бы переоценкой единичного фактора смотреть на пожар Москвы как на главную причину неудачи всего похода; обычно французы делают эту ошибку. Конечно, известные материальные ценности, которыми французы могли воспользоваться, погибли во время пожара, но более всего они нуждались в людях, а таковых не нашлось бы и в уцелевшей Москве.
Армия в 90 000 человек с истощенными людьми и окончательно заморенными лошадьми, загнанная острым клином на 120 миль в глубь России, имевшая справа неприятельскую армию в 110 000 человек и кругом себя вооруженный народ, армия, вынужденная строить фронт ко всем странам света, не располагающая продовольственными складами и достаточным запасом снарядов и патронов, имеющая единственный путь сообщений, проходящий по совершенно опустошенной местности, не находится в условиях, допускающих расположение на зимних квартирах. Но если Наполеон не имел полной уверенности в том, что будет в состоянии продержаться в Москве целую зиму, то ему следовало начать отступление до начала зимы, и в этом случае сохранение или гибель Москвы не могли иметь особого значения. Отступление Наполеона было неизбежно, и самый поход его оказался неудавшимся с той минуты, когда император Александр отказался заключить мир. На достижении этого мира были построены все расчеты Наполеона, который, конечно, в нем ни минуты не сомневался.
В конце нашего повествования мы поместим несколько соображений относительно наполеоновского плана кампании, и все то, что по этому поводу можно было бы сказать, мы пока откладываем.
В этот период в русской армии господствовало настроение печали и подавленности, причем на мир в ближайшем будущем смотрели как на единственный возможный исход. Нельзя сказать, чтобы армия сама утратила мужество, наоборот, в ней сохранилось солдатское чувство гордости и превосходства; такое чувство всегда укрепляет армию независимо от того, является ли оно обоснованным или нет. Но доверие к общему руководству войной сохранилось лишь в ничтожной мере; большие потери, уже понесенные государством, казались подавляющими, а исключительной стойкости и энергии в наступившей беде от правительства, видимо, не ждали. Поэтому близкий мир рассматривался как вероятное и даже желательное явление. Что об этом действительно думал князь Кутузов, вероятно, никто достоверно не знал; внешне же он подчеркивал, что резко возражает против каких-либо мирных переговоров.
Отсюда видно, как мало было в армии подлинного понимания сложившейся обстановки в целом. Тем не менее, мы были уже близки к кульминационному пункту наступления французов; уже приближался момент, когда поднятый ими, но не преодоленный груз всей своей тяжестью должен был обрушиться на них самих. Генерал Барклай, который занимал второе место в армии и в качестве военного министра должен был ближе всего быть знаком с войной в целом, находясь в окрестностях Воронова в начале октября, т. е. приблизительно за две недели до отступления французов, сказал автору и нескольким офицерам, явившимся к нему по случаю нового назначения: «Благодарите Бога, господа, что вас отсюда отзывают, ведь из всей этой истории никогда ничего путного не выйдет».
Мы держались другого мнения; правда, мы были иностранцы, а последним легче сохранить объективность. Всем сердцем мы принимали участие в судьбах этой войны, но все же переживали горе глубоко уязвленной, страждущей и угрожаемой в самом ее существовании России не так остро, как русские. Такие переживания всегда оказывают известное воздействие на способность суждения. Мы дрожали лишь при мысли о мире и трудности момента рассматривали лишь как великое средство к спасению. Однако мы остерегались громко высказываться, так как за такие речи на нас взглянули бы весьма косо.