В общении с мыслью Толстого испытываешь то же самое, что при подъеме в горы. На средних склонах развертываются удивительные дали; жизнь внизу, в долинах, кажется прелестной; свежий, душистый от альпийских трав воздух поднимает грудь, и впереди остается какая-то высокая загадочная цель вершина. Но чем дальше вверх, тем природа становится беднее. Исчезают роскошные леса, исчезают травы. Начинаются мелкие полярные мхи, и наконец все охватывает царство вечного снега. Чем ближе мысль к ее крайнему выражению, тем она безукоризненнее, но и суровее, и холоднее. Смертью дышит от сверкающих, как алмазы, граней ледников. И вот вы с великими усилиями влезаете на острый гребень. Голый, как череп, камень среди необозримых снежных полей. На горизонте, теряющемся в облаках, такие же голые, немые вершины. Жизнь исчезла из глаз, смолкли голоса, пейзаж - застывшей в небе планеты, и в кристально чистой выси оказывается дышать нечем.
"Средние склоны" учения Толстого (как его первоисточника - Будды) очаровательны. И непротивление злу, взятое в средней мере, и плотское целомудрие, и нищета - все это в органическом своем равновесии суть истинно великие принципы, мудрость которых неоспорима для всякого, кто сколько-нибудь философски развит. Поистине всего разумнее не семь раз прощать врагу, а семью семьдесят раз, как учил Христос. Поистине необходимо святое, возвышенное, благоговейное отношение друг к другу тех жизненных полярностей, которые называются полами, мужским и женским: противоположные, как полюсы, они неразделимы в творческом токе жизни. Поистине прекрасно известное равнодушие к богатству, та евангельская нищета, которая освобождает от самого презренного из рабств: порабощения вещам. Все это, как откровение свыше, чувствовалось людьми высокого духа с незапамятных времен. И китайские, и индийские, и персидские, и греческие, и еврейские философы до такой степени считают эти начала важными, что придают им священное, нездешнее происхождение. Нравственные тезисы, которые повторяет Толстой (повторяет, а не создает), записаны на скрижалях, и в своей средней мере они суть истины бесспорные. Но крайняя мера тех же тезисов представляет бесплодный пик, выходящий из атмосферы, где дышать возможно. Крайность есть уже отвлечение, факт из другой природы, только мыслимой, но не способной быть. Простой пример: нас учили, что есть числа 1, 2, 3, 4 и т.д. Но в действительности в природе нет этих отвлеченных чисел, а есть только именованные, то есть непременно реальные предметы или явления, к которым можно приставить 1, 2, 3, 4 и т.д. С реальными вещами нельзя проделывать тех действий, что с отвлеченными, или тотчас наступает их смерть. Нельзя разделить живую единицу пополам или вычесть из нее что-нибудь. В отвлечении, читая увлекательные речи Будды (в Суттах), я прихожу в невольный восторг. Я соглашаюсь с тем, что есть какая-то странная, невыразимая красота в отречении от жизни, в подавлении всего, что волнует дух, в стремлении к небытию. В отвлечении совершенно понятны и Зороастр, и Лао-цзы, и стоики. Но есть же, однако, разница между жизнью и отвлечением. Рассуждая отвлеченно, всего разумнее всякой вещи двигаться по кратчайшему расстоянию - по прямой линии. Но что вышло бы, если бы это поставили как нравственный долг, как закон абсолютный? Жизнь мгновенно остановилась бы, так как в природе есть какие угодно движения, кроме прямых. Нравственные учения отвлеченно бесспорны, как геометрия Евклида. Но они благотворны, как и эта геометрия, лишь в той степени приближения, на какую жизнь способна.
Голос природы
Почитав великих авторов, изумляешься, до какой степени они друг другу противоречат. Например, Будда учит абсолютному состраданию, и буддисты думают, что согнать со своего тела заедающих вас вшей - грех. Зороастр же учит смертельной борьбе со всяким злом. По его учению, кто добр к злым, тот и сам зол. "Ярая вражда и непримиримая борьба (с злыми) возлагаются Заратустрой на обязанность каждого маздаянца", - говорит профессор Погодин. Лао-цзы учит: будьте как вода, ниже всего, а Моисей учит: будьте избранным народом, будьте выше всех. Толстой не признает отечества, Сократ же умер только для того, чтобы не нарушить законов отечества, хоть и несправедливых. Мне кажется, привлекательность великих учений как цветов в поле: все они более или менее прекрасны, хотя фиалка и не похожа на ландыш. Общество цветов украшает скромную зелень травы, обвевает ее различными ароматами. Но и только. Сказать, чтобы присутствие розы было поучительно для крапивы, никак нельзя. Сказать, что люди сделались добрее и разумнее, читая Конфуция и Будду, нет никаких оснований. Если имена этих мудрецов почитаются половиной человеческого рода, то тайная мысль их едва ли понятна сотне человек и едва ли найдется десяток, которые осуществили бы эту мысль во всей ее строгости. Не лишено значения и то, что сами мудрецы были первыми отступниками от своей морали. Великое сострадание к живым тварям не помешало, как известно, Будде умереть от лишней порции ветчины.
Что такое Лев Толстой как мыслитель, это всем известно. В данном случае он отрицает всякую войну, и наступательную, и оборонительную. Он считает преступлением не отдать японцам не только Порт-Артура, но и Москвы, и Петербурга, если они того потребуют. Потребуют свободы нашей и жизни, мы и это должны отдать. Fiat non-resistance, pereat mundus!15 Но тот же Толстой когда-то участвовал в двух кровопролитных войнах, с увлечением держал военные экзамены, мечтал о Георгиевском кресте. Из всего, что было писано об этом великом писателе, достоверно, что это человек такой же мечтательный и страстный, как все люди, но, как немногие, он связал свою природу и держит ее в плену у своей мысли. Как султан держит в тюрьме неверную одалиску, Толстой сторожит свою великую душу, не доверяя ей. Отсутствие уверенности, недостаток естественной безотчетной веры, свойственной простым людям, - вот коренная причина жестокости его к природе.
Естественная вера
Диаметрально противоположен Толстому третий наш великий старец, Менделеев. Вот природа русская, как она есть, вот вера естественная, внушенная не книгами, а самой жизнью. Менделеев не мудрец и всего менее пророк, хотя ему удавалось предсказывать вечные факты природы, открытия новых тел. Менделеев глубокий философ в английском значении этого слова. Как один из первых химиков века, как блестящий физик, как человек, подсмотревший один из самых центральных законов, управляющих материей, Менделеев воспитан в строгой школе мысли. Он знает о тайнах природы неизмеримо больше обыкновенных людей, и эти тайны наводят его на настроения и догадки, крайне знаменательные. Что такое мир и жизнь, что такое материя и дух, что такое человеческое "я", Менделеев не знает точно, но именно в его уме возможны мгновенные озарения и намеки, слагающиеся в более близкое к истине отношение к природе. И вот мы видим у этого глубокого ученого и долго жившего общественного деятеля совершенно простое, почти простонародное политическое миросозерцание. Ради войны Менделеев, вслед за Толстым, делается публицистом, пишет в газетах о войне, издает написанное отдельной брошюрой. "Мне уже поздно воевать, глядя в могилу", - пишет он, но по тону статей вы чувствуете, что подобно Толстому и Верещагину он не прочь бы был в свое время и сам пойти в огонь, сложись иначе его судьба. Как уроженец Сибири, чуть ли не единственной страны, до сих пор серьезно не воевавшей, Менделеев стоит за мир, но, чтобы отстоять мир, он не видит иного способа, как тот, который принят во всей природе: действие с одной стороны должно быть уравновешено противодействием с другой. Против силы должна быть выставлена непременно сила же. Настоящую войну он считает не только вероломной со стороны Японии, но и неизбежной, и предсказывает в будущем ряд таких же неизбежных войн. Причина этому та, что в России слишком много земли, что "в ней оказывается вдвое свободнее, чем во всем остальном мире, взятом в целом", и почти в шестнадцать раз просторнее, чем у ближайших соседей: у Германии и Японии. Войны, по мнению этого ученого, "ведут прежде всего из-за обладания землею, то есть чаще сего сообразно с теснотою населения. Так ветер идет из мест большего давления в места с меньшим давлением. У Японии тесноты больше, чем у всех наших соседей, она и начала". Но за Японией следует ждать военного напора других переполненных стран, особенно когда будет заселено южное полушарие, то есть через каких-нибудь сто-двести лет. Поэтому, говорит Менделеев, "нам загодя надо, во-первых, устраивать так свои достатки и все внутренние порядки, чтобы размножаться быстрее своих соседей и всего человечества... А во-вторых, нам необходимо помимо всего быть начеку, не расплываться в миролюбии, быть готовыми встретить внешний напор". Россия, говорит он, должна быть "страною, всегда готовою к отпору всякому на нас посягательству, то есть страною, прежде всего военною". Вот что проповедует этот престарелый ученый. "Грозными нам надо быть в войне, в отпоре натисков на нашу ширь, на нашу кормилицу-землю, позволяющую быстро размножаться, а при временных перерывах войн, ничуть не отлагая, улучшать внутренние порядки, чтобы к каждой новой защите являться и с новой бодростью, и с новым сильным приростом военных защитников и мирных тружеников, несущих свои избытки в общее дело. Разрозненных нас сразу уничтожат, наша сила в единстве, воинстве, благодушной семейственности, умножающей прирост народа, да в естественном росте нашего богатства и миролюбия". Не мудрые, казалось бы, слова: даже и стиль, похожий на Посошкова. Таких натур-философов великое множество на Руси, и то же, что Менделеев, вам скажет купец, священник, крестьянин, генерал, писатель. Но когда те же вещи говорят простые люди, иной раз они сами склонны считать их глупостью, не подозревая, что их устами говорит природа. Тем любопытнее, когда это "глупое", непосредственное мнение народное подтверждает голос великого ученого. "Японский парламент, - говорит Менделеев, - одобрил решимость своего правительства воевать с Россией, а мы и без парламента, явно для всего мира, всемерно одобряем свое правительство вести эту и всякую оборонительную войну, зная, что так надо не только для минуты, но и для предстоящего нам будущего".