Землю Достоевский не отделял от народа. "Русский человек, - писал он, - с самого начала и никогда не мог (представить себя без земли. Уж когда свободы без земли не хотел принять (выше он объясняет, что это значит: "Мы (ваши, а земля - наша", - говорили мужики дворянам) - значит, земля у него прежде всего, в основании всего. Земля - все, а уж из земли у него все остальное, то есть и свобода, и жизнь, и честь, и семья, и детишки, и порядок, и церковь - одним словом, все, что есть драгоценного".
Достоевский высказал эти прекрасные мысли десятилетием раньше другого великого писателя, и можно себе представить, будь он жив до сих пор, какое бы получилось из этих двух голосов громовое созвучие!
Столь бесповоротно присоединяясь к народному догмату о земле, Достоевский далек был от маниловских идиллий, далек от того, чтобы идеализировать мужика. Напротив. По всем его сочинениям разбросано столько же укоров по адресу народа, сколько и восторгов, и укоров самых жестоких, дышащих той особенной непримиримостью, которой отличается вопль сына, оскорбленного бесчинством родной матери. Достоевский в спокойные минуты утверждал, что "народ всегда и везде умен и добр", но часто кричал со стоном, что народ - варвар, что "загноился народ в пьянстве", что весь он "предан мраку и разврату", что "в народе началось какое-то неслыханное извращение идей с повсеместным поклонением материализму" ("Дн. Пис.", 1876 г.). Наблюдая ужасы зверства, которые вносит в народ водка, писатель не только кричал - во весь свой голос, - что водка "скотинит и зверит человека, ожесточает его и отвлекает от светлых мыслей", но в безнадежном отчаянии пускался даже на смешные проекты. Он обращался с воззванием - как вы думаете, к кому? - к обществу покровительства животным, чтобы хоть оно вступи-1 лось за права человека, хоть оно что-нибудь сделало "для уменьшения в народе пьянства и отравления целого поколения вином". "Ведь иссякает, - вопил Достоевский, - народная сила, глохнет источник будущих богатств, беднеет ум и развитие - и что вынесут в уме и сердце своем современные дети народа, взросшие в скверне отцов своих? Загорелось село и в селе церковь; вышел целовальник и крикнул народу, что если бросят отстаивать церковь, а отстоят кабак, то выкатит народу бочку. Церковь сгорела, а кабак отстояли".
Надо знать дух Достоевского, чтобы представить себе его бешенство при таком примере низости народной. В такие минуты он думал, что "все вещи сложились как бы с целью искоренить в человеке всякую человечность", что "обстоятельствами всей почти русской истории народ наш до того был предан разврату и до того был развращаем, соблазняем и постоянно мучим, что еще удивительно, как он дожил, сохранив человеческий образ, а не то чтобы сохранив красоту его". Но тут же, истинно как сын родной своего народа, готовый отдать за него кровь свою, Достоевский спешил оправдать этого "варвара", из-под мрака и разврата показать подлинную его душу. Только что прокляв все язвы его и скверны, Достоевский становится перед народом, чтобы защитить его. "Но народ сохранил, - кричит он, - и красоту своего образа. Кто истинный друг человечества, у кого хоть раз билось сердце по страданиям народа, тот поймет и извинит всю непроходимую наносную грязь, в которую погружен народ наш, и сумеет найти в этой грязи брильянты. Повторяю: судите русский народ не по тем мерзостям, которые он так часто делает, а по тем великим и святым вещам, по которым он и в самой мерзости своей постоянно воздыхает. А ведь не все же и в народе - мерзавцы, есть прямо святые, да еще какие: сами светят и всем нам путь освещают" и пр., и пр. (Скажу в скобках - цитировать Достоевского истинное мученье, так трудно оторваться от этого потока мысли и найти мелкое место, где бы можно было прервать его.)
У Достоевского было общее со славянофилами полное поэзии представление о душе народной, о том, что она приняла в себя Христа и несет кроткий Его образ в рабьем зраке. Как впоследствии Лев Толстой, так в 1876 году Достоевский восхищался и принимал целиком известную формулу Константина Аксакова - ту, что народ наш давно уже просвещен и образован. Эта формула, как "дикий парадокс", возмущала либеральное общество, но надо понять мысль славянофилов, встать на их точку зрения. Если Христос есть действительно "истинный свет", если есть в Нем и в самом деле спасающее начало, то просвещены, конечно, те классы населения, которые действительно верят в Христа и которые не имеют иной мудрости, кроме этой. Пусть народ совсем не сведущ в тех знаниях, которые составляют и для нас роскошь, пусть он не письмен и не книжен и совсем не силен в умствованиях человеческих. Но зато он просвещен в главном, что "единое на потребу". Он обладает познанием добра и зла более верным, чем мы, ибо оно от Бога, тогда как наше - от людей. В то время как наш свет льется нам как бы сквозь узорные и цветные стекла, мужику сияет солнце прямо из вечности небесной. Подобно тому, как, не зная состава воздуха, мужик дышит лучшим воздухом, чем мы, знающие его состав, так, не умея формулировать нужных для жизни условий, мужик безотчетно вливает свою жизнь в эти формулы и крепко их держится. Оттого крестьяне одновременно поражают и крайним своим невежеством, и глубокою мудростью, и эту именно мудрость - чистоту сердца и здравый смысл славянофилы считали образованностью нашего народа. Его нищета, его глубокая беспомощность - не от незнания, как жить, а от причин внешних. Народ знает, как жить, и это знание доподлинное, философское, Христово и потому священное, но давление ложной цивилизации мнет и увечит жизнь.
По мнению Достоевского, во всем виноваты "мы", интеллигенция, оторвавшиеся от народа классы и предавшие его. Всей меры презрения к интеллигенции у Достоевского нельзя измерить - к интеллигенции либеральной, к "белым жилетам", к "либеральным Копейкиным", и тут он доходил до явной несправедливости. Достоевский утверждал, что наш культурный класс выродился в "маленький чужой народик", сидящий на шее у огромного и командующий им без всякого права. Он требовал, чтобы образованные классы "преклонились перед народом" и приняли у народа его правду, хотя при условии, что и народ должен принять нечто наше. Во всяком случае, для Достоевского не было и тени сомнения, что истинное знание государственное, истинный разум жизни принадлежит не нам, а простому мужику. На эту тему написан и предсмертный "Дневник Писателя".
Читаешь эти знаменитые страницы и просто диву даешься: совершенно будто вчера они написаны, будто еще сыра бумага, вышедшая из печатного станка. Буквально все те же злобы дня, те же коренные, нерешенные, колоссальной важности исторические вопросы. Те же речи о Восточном вопросе, о расстроенных финансах, об ожидавшихся реформах - "капитальных и чрезвычайных". Образованное общество мечтало точь-в-точь о том же, что и теперь, крестьяне точно так же грезили о земле. Достоевский замечает, что уже лет десять до того шло точь-в-точь такое же реформационное брожение: "назначались ревизии, устраивались комиссии для исследования благосостояния русского мужика, его промышленности, его судов, его самоуправления, его болезней, его нравов и обычаев и др. Комиссии выделяли из себя подкомиссии на собирание статистических сведений, и дело шло как по маслу, то есть самым лучшим административным путем, какой только может быть". Это тридцать - сорок лет назад! Но Достоевский ставил как будто ни во что этот "самый лучший административный путь". Он горячо советовал все это отложить и по возможности забыть, насколько хватит забвенья. Все на время забыть - и бедность, и заграничные долги, и дефицит, на одно лишь обратить полное глубокое внимание - на "оздоровление корней". Достоевский думал, что наша интеллигенция, "замкнувшаяся в своем чухонском болоте", теряющая с каждым поколением кровное родство с народом, совершенно не в курсе общенародного дела, что она затормошена вихрем ежедневных бюрократических задач и прямо не знает, в чем главный корень. Главный корень, говорит он, это мужик, "мозольные рабочие руки". Это звучало, конечно, не ново и тогда, но раз банальную истину говорит великий человек - ясно, что он сейчас прибавит что-то важное, даст ей новый неожиданный смысл. "Я разумею, - говорит Достоевский, - лишь духовное оздоровление этого великого корня, который есть начало всему. Да, он духовно болен - о, несмертельно, - главная мощная сердцевина его души здорова, но все-таки болезнь жестока. Какая же она, как называется?" Мысль, что народ духовно болен, сразу дает новое содержание избитой фразе об оздоровлении корней. Сказать правду, обыденное представление у нас весьма беспечное на этот счет: обеднел, дескать, мужик - значит нужно назначить комиссию. Как мольеровский врач, мы все болезни лечим одним лекарством. Но вот мы слышим, что мужик духовно болен и что тут главная опасность. Когда через семнадцать лет Лев Толстой снова заговорил о духовной болезни народа как причине его текущих бедствий - все удивились. Упадок духа - возможно ли? Но забыли, что Достоевский по тому же, в сущности, поводу, сходя во гроб, говорил то же самое. Он прямо назвал эту основную болезнь народную: "Жажда правды, но неутоленная". "Ищет народ, говорит Достоевский, - правды и выхода к ней беспрерывно и все не находит... С самого освобождения от крепостной зависимости явилась в народе потребность и жажда чего-то нового, уже не прежнего, жажда правды, но уже полной правды, полного гражданского воскресения своего в новую жизнь после великого освобождения его. Затребовалось новое слово, стали закипать новые чувства, стало глубоко вериться в новый порядок. После первого периода посредников первого призыва наступило вдруг нечто иное, чем ожидал народ. Наступил порядок, в который народ и рад был уверовать, но мало что в нем понимал. Не понимал он его, терялся, а потому и не мог уверовать. Являлось что-то внешнее, что-то как бы ему чужое и не его собственное..."