Словом, боязнь перед народным возмущением, которое было возможно, особенно благодаря обострению местами отношений между помещиками и крестьянами перед самым их освобождением, благодаря алчности первых, побуждала либералов торопиться удовлетворением народных требований, справедливость коих была для них очевидна и удовлетворением коих «сверху» они полагали уничтожить повод к волнениям «внизу». Такому спасительному страху «кающегося дворянина», страху перед совестью, такому историческому «стыду» «пробудившегося человека» или требованиям справедливости обязаны своим происхождением многие реформы и в других странах[174].
Не таков был источник и смысл «панического»[175] страха, охватившего крепостников сверху донизу. Это не был тот нравственный страх или страх Божий, в котором, по слову писания, заключается начало премудрости. Страх крепостников был простой эгоистический, «шкурный» страх перед утратою возмутительной привилегии на личность и труд «крещеной собственности»[176]. Они хорошо знали, что крепостное право, лишенное всякого нравственного содержания, держалось исключительно на насилии и страхе. Закоренелых крепостников брал ужас при мысли о Немезиде, при мысли о том, что будет с этим «зверем»[177], каким они считали своих крепостных, когда его спустят с цепи? А ну как они пойдут сводить свои старые счеты?! Но и более благодушные помещики, будучи плохо знакомы с действительным настроением народа, боялись производить освобождение народа, одновременно по всей России[178].
Опыт с гласностью, сделанный в 1858–1859 г. и внесший успокоение в народные массы, взволнованные первыми темными слухами о предстоящей воле, послужил ободряющим образом на либералов, на умеренную часть дворянства[179]. Но непримиримая вражда неисправимых врагов свободы не поколебалась. Напротив, именно такое, исполненное удивительного такта и самообладания выжидательное положение народа, составлявшее поразительный контраст сравнительно с поведением потерявшего голову, беспорядочно метавшегося дворянства, крепостникам казалось подозрительным. Для друзей же свободы этот спокойный, но грозный, как судьба, многочисленный крепостной народ, в внушительном молчании ждавший уничтожения рабства и возврата себе человеческих прав, был поистине велик и прекрасен!
Редко когда в истории можно встретить картину, равную по силе и назидательности этой грандиозной картине 23-миллионного народа, в сосредоточенном безмолвии словно по предварительному уговору ждущего свободы и, несмотря на трехвековое бесправное положение свое, не утратившего еще веры в силу права и в торжество правды!
Каким-то особым милостивым чудом истории, вообще столь суровой, как и природа России, к русскому народу он сохранил, несмотря на господство крепостного, т. е. кулачного права, едва тлеющую искру правды, он сберег, несмотря на извращающее и развращающее действие крепостного права и свое полное бесправие, трогательную, инстинктивную веру в конечное торжество справедливости. Как ни часто дотоле обманывала его эта наивная детская вера, но на сей раз эти миллионы обездоленных, обезличенных рабов, словно смердящий Лазарь накануне воскрешения, почуяв близость и неизбежность своего нравственного возрождения, подтянулись напоследях, терпеливо выносили последние обиды и жестокости, спокойно ожидая великого дня воли, будучи убеждены в его неотвратимости. Народ, низведенный на степень рабочего скота, своим безукоризненным среди общего замешательства и суматохи поведением, свидетельствовал свою твердую веру, что сила не в силе, он как бы приглашал своим терпеливым ожиданием давно желанного часа свободы своих тиранов к «покаянию», к признанию, наконец, всей чудовищности владения «душами», безотчетного предоставления с самого рождения человека безотчетному произволу человека же.
Крепостные Сеньки лизали горячие печки и исполняли другие потехи для увеселения гостей помещика и даже старались это делать с «веселым» лицом, как того требовали господа, – заслышав весною 1858 г., что скоро настанет конец всем мучениям; безнаказанно оскорбляемые, замученные кормильцы русской земли терпеливо глотали в эти радостно-мучительные дни появления зари свободы свои горячие слезы рабского позора, которые, по выражению Салтыкова, «веками капали, капали внутрь, капали кровавыми пятнами на сердце и все накипали, все накипали, пока не перекипали совершенно»… Но теперь в эти вещие, последние пред падением рабства, дни слезы «белых негров», к сокрушению помещиц Падейковых, сопровождались улыбками на устах, – то были:
Последние слезы о горе былом
И первые грезы о счастье ином!
Повествуя об этом торжественно-тревожном кануне свободы, г. Еленев говорит: «Это был звук трубы архангела, возвестивший миллионам мертвецов, что приближается день воскресения, что восходит звезда утренняя, предварящая солнце свободы; от этой вести не только дрогнули сердца двадцати миллионов живых мертвецов, но, казалось, взыграли кости поколений, давно уже уснувших в могилах; то были незабвенные, святые минуты в русской истории, подобные тем, когда в ночь пред пасхальной заутреней русский народ в благоговейном безмолвии ждет удара колокола и первых звуков священной песни воскресения»[180].
Исполненное такта и выдержки поведение порабощенного народа, сумевшего сдержать столь естественные проявления нетерпения и раздражения пред последними приступами барского самодурства и жестокости, нашло должную оценку со стороны Александра II в последнем заседании Государственного совета по крестьянскому делу и в первоначальном проекте манифеста (см. ниже). Эта стихийно-грозная и внушительная, несмотря на безмолвие, всенародная демонстрация, – при всей кажущейся безобидности и бессилии дававшая понять, кому нужно, что отныне с крестьянским вопросом шутить нельзя и во что бы то ни стало нужно решить его в народном духе, т. е. не иначе, как с земельным наделом, – имела огромное влияние на исход дела. Писатель, одинаково замечательный и как великий художник слова, и как тонкий и проницательный наблюдатель и публицист, М. Е. Салтыков в числе производительных сил, влиявших на движение крестьянского дела на первом плане ставит сам народ русский. «Вникните в смысл этой реформы, – пишет он в 1863 г., – взвесьте ее подробности, припомните обстановку, среди которой она совершалась, и вы убедитесь: во-первых, что, несмотря на всю забитость и безвестность, одна только эта сила (народа) и произвела всю реформу, и, во-вторых, что, несмотря на неблагоприятные условия, она наложила на реформу неизгладимое клеймо свое, успела найти себе поборников даже в сфере ей чуждой…»[181].
«Пора, – писал в 1857 г. один из этих поборников, маститый ветеран народной воли Н. Тургенев, – несколько поколений жило без надежды и умерло без отрады под незаслуженным игом крепостного права. Наконец, настало время искупления! Помещики! не торгуйтесь. Святым пожертвованием искупите Россию»…
Каково же было впечатление этого вещего звука колокола, – звавшего живых (vivos voco) и воскресавшего мертвых – на тех, от которых зависело им даровать жизнь, на помещиков?.. Меньшая часть его, не богатое, но развитое, с университетским образованием, либеральное дворянство пошло и по влечению сердца, и по правильно понятому политическому и экономическому расчету навстречу свободе и необходимым жертвам; зато аристократическое землевладение, придворная и чиновная знать, частью по историческому недоразвитию, частью по соображениям узкого себялюбия, считала и выставляла крепостное право оплотом не только своего материального благополучия, но и государственной силы и порядка, причем этот симпатичный народ, безмолвствующий, но твердо, единодушно, как один человек, требующий отмены рабства, – хотя и без всякого насилия и бесчинства (к сожалению многих, надеявшихся воспользоваться беспорядками, чтоб испугать Александра II и заставить отложить ненавистную реформу) – внушал высокопоставленным крепостникам не жалость и братское сострадание, а непреодолимый страх вплоть до самого кануна объявления воли[182].
Не будучи в силах ни понять смысла наступающей «зари святого искупления», ни предотвратить нависший удар судьбы, высокопоставленные корифеи крепостников прежде всего занялись «шкурными» вопросами и старались обделать личные делишки[183], а затем хоть на время затормозить или извратить дело свободы. Не вызвав еще к жизни духа свободы, крепостники уже спешили заклясть его; не даровав еще свободу, они уже принимали меры к «обузданию» ее при помощи «ежовых рукавиц!» Они полагали, что предоставление свободы народу, в течение многих веков жившему под крепостным игом, должно опьянить его, вскружить ему голову и повести к волнениям, а то и прямо к анархии, а потому стояли за постепенность освобождения (кн. Меншиков проектировал 75-летний срок, другие полагали свободу даровать хорошим ученикам в виде награды), за сохранение хотя части прежней помещичьей юрисдикции, за освобождение без земли…