Закрытие Редакционной комиссии происходило при удручающей обстановке (столкновение между большинством и членом ее, агентом Муравьева, Булыгиным, намеренно затягивавшим дело, согласно данной инструкции, приняло под конец крайне острый характер, чуть не приведший к дуэли), совершенно не сходный с открытием ее. Председатель Комиссии, гр. Панин, который даже не подавал руки ее членам, вовсе не явился на церемонию закрытия. Помимо его, исходатайствована была С. С. Ланским для членов Комиссии аудиенция у Государя, при которой, однако, Ланской, явившийся со списком членов Редакционной комиссии, был игнорирован, и благодарность, хотя и довольно сухо, была выражена гр. Панину, нажаловавшемуся Государю на действия Ланского.
При столь печальной обстановке[205] закрылась Редакционная комиссия, которая с такою бодростью и радостными надеждами приступила в 1859 г. к делу под воодушевленным предводительством своего знаменитого председателя Ростовцева! Как изменились времена в этот небольшой промежуток времени! Но еще более поразительна была перемена в лицах, дававших ход делу и налагавших на него свой отпечаток.
Относясь серьезно и сердечно к своей трудной, но благородной миссии, Ростовцев всецело стал за радикальное и за неуклонно-последовательное[206] решение крестьянского вопроса, требуемое государственною пользою. «Если при этом иногда, при столкновении интересов дворян с интересами крестьян, весы наклонялись (?) в пользу последних, то это делалось, как объяснил Ростовцев в письме к Государю, потому, что наклонить потом (курсив подлинника) от пользы крестьян к пользе помещиков будет и много охотников[207] и много силы» (к. п.). Такое теплое, симпатичное, сердечное, братское отношение к делу, к «святому делу», такую веру в него сохранял Ростовцев до конца своих дней. Последнюю свою, продиктованную уже на смертном одре, записку к Государю заканчивал он следующими словами: «В настоящую минуту я смотрю на будущее своего отечества, полный тех же надежд и той же теплой веры, которые Вас, Государь, никогда не покидали»[208]. Последние слова Ростовцева, обращенные к Государю во время агонии, были: «Государь, не бойтесь!»…
Вера в животворящую силу свободы, жалость, сострадание, любовь к народу, гуманность и уважение к «святейшему из званий – человек», а также широкое понимание общественного блага и политическая дальновидность, требовавшие справедливого решения крестьянского вопроса – вот, что двигало дело освобождения, доведенное благополучно до конца правительством, несмотря на упорное противодействие властных сфер, лишь благодаря просвещенному содействию прогрессивной печати и дружной поддержке либерального общественного мнения[209].
Не ты ли одно все свершило,
Святое, горячее сердце?
Именно такой веры, такого человечного, сердечного отношения к делу, «к святому делу», такого доверия к будущности России не было и не могло быть у преемника Ростовцева, гр. Панина, ярого защитника помещичьих интересов. Он не верил в дело, порученное его руководству. Он мог исполнять навязанную ему постылую, несимпатичную обязанность только с тою казенною готовностью, только с тою кисло-сладкою гримасою исполнительного рутинера, который привык ради угождения начальству faire bonne mine au mauvais jeu! Мало того. В отличие от Ростовцева, который после тщательного изучения и уяснения крестьянского дела искренно сознавал ошибочность своих взглядов и отступал от них, преемник его застывал бесповоротно, по соображениям далеко не почтенного упрямства, в своих бюрократическо-кастовых воззрениях. Самонадеянный педант, уверенный в своей непогрешимости, самовластный бюрократ, гр. Панин, как истый Тит Титыч в мундире, способен был, несмотря на свое прекрасное знание классической литературы, забыть классическое правило – nullius nisi insipientis in errore perseverare, – и скорее с тупым упрямством отстаивать свое произвольное мнение и оправдывать свою ошибку, нежели поколебать в глазах profani vulgi, плебеев догмат своей смехотворной непогрешимости[210].
Если таков был гр. Панин в обычной своей служебной деятельности, то в крестьянском вопросе, помимо личных столкновений[211], упрямство его имело еще особенные причины. Не имея, как и большинство государственных людей того времени, убеждений в истинном значении слова[212], гр. Панин имел много закоренелых предубеждений, предрассудков, которые невозможно было поколебать никакими доводами разума и справедливости. В числе их был тот, по которому граф на всех неаристократов смотрел с гадливою пренебрежительностью истого брамина. Гордость происхождения, пишет г. Семенов, заставляла гр. Панина считать лицо не его круга простолюдином, а людей низших сословий он признавал как бы за существа другого порядка творения. Таким образом, если не личный материальный интерес в тесном смысле слова – граф Панин, владевший 21000 душ и имевший годовой доход в 130000 р.[213], по его собственным словам, терял от освобождения крестьян не много[214],—то непреодолимые кастовые предрассудки «крепостника-кнутофила» мешали ему жалеть, т. е. любить, понять, т. е. уважать «подлый» народ, а без этого нельзя было ни доверять ему, ни желать действительного его освобождения, – не на словах, а на деле, как того желал Государь[215]. А мог ли уважать «быдло», «чернь» этот надменный брамин-бюрократ, который даже к лицам, одною-двумя ступенями ниже его стоящим по общественному положению, относился с нескрываемым презрением[216]?! И так третировался народ, который своим достойным поведением давал образчик самообладания рабовладельцам, который своею нравственной выдержкою, по вышеприведенному глубокомысленному удостоверению великого современника, можно сказать, один на своих плечах вынес великую проблему очищения России от разъедающей ее нравственной проказы. Не бессердечному бюрократу-подьячему, не бездушному душевладельцу, не страдающему манией величия графу Панину с его допотопными взглядами понять было душу этого благодушного, долготерпеливого, детски-наивного народа, сумевшего соблюсти себя среди крепостного разврата. Холодом, недоверием, мрачною подозрительностью, светобоязнью повеяло от первых же слов[217] и действий преемника симпатичного Ростовцева, мрачного гр. Панина, и этот мрачный отпечаток сохранился за его деятельностью по крестьянской реформе до самого конца ее!
Знаю: на место сетей крепостных
Люди придумали много иных
Так! но распутать их легче народу…
Муза! с надеждой приветствуй свободу!
Некрасов
Таким же холодом и полицейскою подозрительностью веет и от последнего заключительного аккорда крестьянской реформы – манифеста 19 февраля, составление которого имеет свою любопытную историю. Наблюдение за изготовлением этого акта возложено было на того же гр. В. Н. Панина в его качестве министра юстиции.
Первоначальный проект манифеста был составлен Ю. Ф. Самариным и Н. А. Милютиным[218]. Но проект не удовлетворил г. Панина, и по его докладу Высочайше повелено было окончательную редакцию этого важного документа возложить на московского митрополита Филарета. При том высоком уважении, которым пользовался митрополит Филарет при дворе и в обществе, весьма понятно, говорит академик М. И. Сухомлинов, что выбор Государя остановился на иерархе, обладавшем таким сильным нравственным авторитетом и влиянием[219].
Проведший всю жизнь в потемках канцелярской тайны, а потому страдавший, подобно всем дореформенным бюрократам, неизлечимою болезнью – светобоязнью, гр. Панин обставил составление манифеста сугубою таинственностью с мелодраматическими подробностями, вроде посылки нарочного замаскированного гонца, шифрованной переписки и пр. В письме своем от 31 января 1861 г., посланном с специальным курьером вице-директором Б. Н. Хвостовым, гр. Панин, извещая митрополита Филарета о воспоследовавшем Высочайшем повелении, между прочим, писал: «При предстоящем преобразовании крестьянского быта слово Государя Императора к народу своему будет иметь самое сильное влияние на успех предпринятого дела. В сем убеждении Его Императорское Величество, с полною доверенностью к верноподданническим Вашим чувствам и к дарованиям Вашим, признал нужным обратиться к Вам с изъявлением желания, чтобы Вы приняли на себя труд составить манифест, в коем изъяснены будут воля и ожидания Его Величества по сему важному предмету… Руководимый сими чувствами и сим доверием, Государь предоставляет Вам сделать все те изменения или прибавления, кои бы Вы признали соответствующими чувствам Его Величества и собственным Вашим, для лучшего успеха предположенной цели»[220].