- Митрофан Ильич, - тихо сказал Гвоздев, - матросы видели, как (мичман подчеркнул это слово) шкатулка очутилась за бортом. Не отягчайте своей вины перед отечеством.
Ужас охватил Борода-Капустина. В отчаянии он опустил голову и закрыл лицо ладонями, не зная, на что решиться. В висках его стучало, сердце то замирало в груди, то начинало неистово биться.
- Хорошо... Ладно, - тусклым голосом сказал князь, не отнимая от лица рук. - Бес попутал... Отдам все, не погуби.
Мичман молчал. На душе у него было так скверно, как еще ни разу за эти сутки, стоившие ему многих лет жизни.
- Как же вы решились на это, такую фамилию неся, будучи российского флота офицером? - спросил мичман после тягостного молчания.
Борода-Капустин поднял свое пылающее от жара лицо и в первый раз посмотрел на мичмана прямо.
- Судить, братец, легко... судить легко... - прохрипел он сдавленно и неожиданно заплакал, кривя толстые свои губы и всхлипывая.
- Что вы, сударь, успокойтесь, - встревожено сказал мичман, чувствуя, что теряет свою непреклонную твердость перед жалким зрелищем старческих слез.
- Ох, мичман, мичман... - сквозь всхлипывания говорил Борода-Капустин, - поживи с моё да потерпи с моё... а тогда, брат, суди да рассуживай... Вот я дожил до каких лет, а что меня ждет? Позор да плаха... А я ли один в том виноват, а?
Слезы высохли у князя, он схватил мичмана за руку горячей своей рукой и, возбужденный сознанием отчаянного, безвыходного своего положения, заговорил торопливо и так искренне, как, может быть, никогда еще в жизни.
Фонарь тускло и неверно освещал наклонные стены палатки, пылающее лицо князя. В палатке было душно, и мичман, уставший и телом и душой, чувствовал, что болезненное, горячечное состояние князя передается и ему. Он слушал как во сне.
Князь говорил о том, как он рос в родовой вотчине баловнем у папеньки да у маменьки, как потом его недорослем, пятнадцати лет, взяли во флот на службу, а старший сводный брат, хромой на правую ногу, остался дома.
Князь описывал, каково ему пришлось на корабельной койке после родительских пуховиков, и мичман вспомнил, что ведь и он тоже испытал это жестокое чувство тоски по родному дому и горе невозвратности ушедших счастливых дней. Но мичман быстро свыкся с товарищами, полюбил море, хорошо усваивал навигационную науку. Он понял значение флота для судеб отечества, а князь был полон боярскими предрассудками, к наукам туп и приспособиться к новой жизни не мог.
С болезненной горячностью князь торопливо рассказывал юноше о всей своей жизни. Мичман ясно представил себе, как насмешки и оскорбления вытравили из слабой души князя последние остатки собственного достоинства. Как, приставленный насильственной строгостью к нелюбимому, непонятному и трудному делу, утрачивал он постепенно искренность и приучался к двуличию. Как понапрасну он напрягал свои жалкие способности, чтобы не отставать от товарищей, от блистательных сподвижников Великого Петра, и как, получая жестокие щелчки по самолюбию и чувствуя ничтожество свое рядом с ними, он в то же время был убежден в своем праве на всякие преимущества по своему высокому и знаменитому происхождению.
- А видел ли ты, мичман, каков в гневе бывал батюшка наш царь Петр Алексеевич, когда у него рот к уху лезет, щека дергается, а глаза молнии мечут? Нет? То-то! А я, брат, видел не однажды, и гнев его на меня был обращен. У меня, брат, до сих пор, как вспомню, в шее трясение делается...
Князь рассказывал, как за двадцать лет службы не мог он подняться выше унтер-лейтенантского чина. А ведь он участвовал в четырех морских сражениях и сделал несколько морских кампаний. И в голландском флоте служил для обучения навигации и в Ост-Индии бывал.
- А дома у меня был раздор, - говорил князь. - Батюшка помер, братец сводный, от первой его жены, все именье к рукам прибрал, матушке одна деревенька в полсотни душ осталась, а у меня одно мое унтер-лейтенантское жалование. И вот ныне, при государыне нашей Анне Иоанновне, получил я судно, получил и чин лейтенанта майорского ранга. Ужли же это я тридцатилетней службой своей не выслужил? Сказать правду, судном командовать я опасался с непривычки, но привыкнуть-то я должен был иль нет? И вот на первое время я все больше на немца надеялся. Немцы народ дошлый...
- Напрасно надеялись, - не выдержал мичман.
Князь, каясь и снова плача, описал свое отчаяние, когда вчера он понял непоправимость случившегося. Ужасно было думать, что после тридцати лет службы (плохой ли, хороший ли он был служака, но эти тридцать лет не вычеркнешь) он должен быть опозорен, подвергнут казни. И вот он решился утаить червонцы, чтобы откупиться от чиновников аудиториата44, хоть от смерти спастись, если уж не избежать позора... Он клялся, что действовал, как во сне, в бреду, что он болен уже несколько дней...
Князь упал на колени перед мичманом и стал целовать его руки, обливая их слезами и умоляя спасти его, снять позорное пятно с их родового имени. Он обещал вернуть деньги до последнего червонца, только бы мичман помог ему оправдаться перед судом.
Гвоздев вскочил. Двадцатилетний мичман почувствовал ужасное смятение при виде старого и больного офицера, своего капитана, валяющегося у него в ногах.
- Встаньте, встаньте! - вскрикнул он, помогая Борода-Капустину подняться и усаживая его на койку.
Тот рыдал, хрипя и задыхаясь.
- Сколько денег вам удалось взять из шкатулки? - спросил мичман.
- Не знаю... Сам не знаю. Набил карманы, а сколько - не знаю, всхлипывая, отвечал командир.
- Давайте сочтем, свяжем в парусиновый пакет, запечатаем и спрячем до утра, а утром при всей команде составим на них ведомость. Я скажу, что не смогли вчера этого сделать по болезни. Об остальном обещаю вам молчать.
- А матросы?
- И матросы тоже будут молчать.
Князь после мучительного раздумья согласился. Сняв наконец свой все еще не просохший кафтан, он взял его за полы, потряс над койкой - и золотые струи, мелодично звеня, полились из обоих карманов на одеяло. Сразу будто бы посветлело в палатке от жаркого блеска червонцев. Князь выгреб остатки рукою и протянул кафтан мичману, чтобы он проверил. Мичман отказался жестом, но пристально посмотрел на капитана. Тот помялся, но затем достал по горсти червонцев из карманчиков камзола.
- Все! - сказал он хрипло и тяжело опустился на койку мичмана, дрожа от озноба, не в силах оторвать взгляда от груды золота. Трудно было представить себе, что эта жарко блестящая груда могла уместиться в карманах его кафтана. Здесь оказалось двести восемьдесят семь червонцев.
- Значит, двадцать три осталось в шкатулке... не влезли, меланхолически отметил князь.
Упаковав деньги, тщательно перевязав их бечевкой, мичман сделал печати из свечного воска, и они оба приложили к этим печатям свои перстни. После этого капитан смог наконец сбросить с себя мокрую одежду и согреться под одеялами.
Оба улеглись, но мичман долго еще не мог заснуть. Новую, еще более трудную задачу поставил он перед собой. Как поступить? Он мог без всякого подлога и подтасовки фактов помочь капитану избежать страшной ответственности за гибель судна. Мог и погубить его.
Еще несколько часов тому назад, когда он пришел к выводу, что капитан, виновный в гибели бригантины, утаил вдобавок казенные деньги, он, не колеблясь, способствовал бы его осуждению. Но сейчас, когда он выслушал трагическую историю жизни этого жалкого человека, когда он видел его слезы и искреннее раскаяние, когда князь без борьбы вернул червонцы, решимость мичмана поколебалась.
"Ведь, в сущности, для этого несчастного все тридцать лет службы были наказанием, каторгой, - думал мичман. - Он стар, уйдет из флота. Вреда он больше принести не может, а сделанного не воротишь, погибших не воскресишь, даже если и погубишь этого старика. Не правильнее ли будет отпустить его в деревню доживать свой век? Ведь настоящий виновник гибели судна Пеппергорн, это ясно".
В вахтенном журнале за позавчерашний день и вчерашнее утро были записи о том, что капитан болен. Это была истинная правда. Он хворал с похмелья. Во время крушения он оставался на гибнущем судне до последней минуты, несмотря на болезнь, уже подлинную. Корабельную казну он спас (никто не будет знать, что он вернул деньги под давлением). Все это может очень смягчить приговор, если не послужит к полному оправданию.
Мичман заснул, так и не решив, как он поступит.
7. ДУША КОРАБЛЯ
На рассвете пришли из деревни отдохнувшие матросы. Возле флагштока была расчищена площадка - "палуба", и мичман установил обычный судовой распорядок дня. Море утихало, и в розоватом свете раннего утра мичман и матросы увидели среди лениво катящихся волн разбитый корпус "Принцессы Анны", возвышавшийся над жемчужным морем темными ребристыми обломками.
Мичман, посоветовавшись с командой, решил спасти груз: пушки и те из артиллерийских припасов, которые еще могли быть годны к употреблению.