Обе системы, -- и большевизм, и фашизм, -- "по-варварски" авантюрны, утверждают себя не только убеждением, но и принуждением, силой, насилием. Это, как мы видели, в порядке вещей нашего времени, в духе переходной эпохи. Но, конечно, не этой их формой, а их внутренним содержанием, существом их идей и дел, определится место того и другого в истории. Насилие бессильно спасти умирающую идею, но оно способно оказать неоценимую услугу идее восходящей.
Большевизм принципиально интернационалистичен, и в этом отношении, несомненно, созвучен большой "вселенской" идее наступающего исторического периода. Фашизм вызывающе шовинистичен, и в этом своем качестве "реакционен", принадлежит эре уходящей. В самом сочетании "национализма" и "социализма" кроется противоречие, правда, весьма жизненное в плане сегодняшнего исторического дня, когда даже и большевики вынуждены "строить социализм в одной стране", -- но подлежащее преодолению в масштабе эпохи. От политического и экономического ультра-национализма ныне болеет, задыхается человечество. Национальная идея жива и долго будет жить, но те формы ее воплощения, которые отстаиваются фашизмом, внутренно обветшали, при всей их исторической живучести, несовместимы уже ни с техникой, ни с экономикой нашего времени, чреватого универсализмом. В этом отношении сознание народов словно отстает от бытия человечества, и фашизм, обожествляя нацию, полон отстающим сознанием, а не бегущим вперед бытием. "Теперешняя оргия националистических страстей, -- удачно пишет об этом Томас Манн, -- является не чем иным, как поздней вспышкой уже догоревшего огня, последней вспышкой, ошибочно считающей себя новым жизненным пламенем".
Достаточно прочесть хотя бы "политическое завещание" Гитлера, чтобы в этом убедиться наглядно. Это язык прошлого, всецело сотканный из категорий Макиавелли и Бодена, Пальмерстона и Бисмарка. После великой войны на таком языке перестают говорить даже и государственные люди. Быть может, есть в нем некоторое преимущество искренности перед пацифистскими формулами Лиги Наций. Но нет в ней и грана нового мира, завтрашнего дня истории.
Что касается сферы политики социальной, то и здесь различия обоих идеократических систем бросаются в глаза. Большевизм революционен не только на словах, но и на деле. Пусть дорогой ценой, -- но, несомненно, он открывает собой панораму подлинно новой эпохи. Былые правящие классы России разгромлены им и политически, и экономически. Средства производства огосударствлены полностью; этатизируется и торговля. Капитализм всерьез опрокинут в государстве советов, и тем самым морально-политический постулат нового "бесклассового" общества получает в этом государстве реальную хозяйственную опору. Вместе с тем создаются также действительные предпосылки планового хозяйства. Вопрос -- и немалый! -- в умении организовать это хозяйство, в подборе, в обучении, в переделке людей и преображении хозяйственных стимулов.
Существенно иначе организует свой экономический фундамент фашизм. Он перестраивает форму старого государства, но остерегается заново менять его социально-хозяйственную сущность. Он заявляет о реорганизации капитализма, но сохраняет доселе в целости основные институты капиталистического хозяйства. Его экономическая политика проникнута осторожностью и чуждается революционных встрясок; в этом, если угодно, ее достоинство, но в этом же источник его пороков. Фашистский лозунг "сотрудничества классов" -- не нов: он хорошо знаком буржуазному демократическому государству и сам по себе недостаточен для радикального спасения общества от междуклассовых антагонизмов. "Приручить" классы, заклясть властной силой идеи их своекорыстие, их эгоизм -- почетная, но совершенно исключительная по трудности задача. Нельзя не отметить, что большевизм, пытаясь разрушить самые истоки классовых противоречий, несравненно действеннее и последовательнее проводит анти-классовую установку. Равным образом, и плановая экономика, которой после советской пятилетки так живо интересуются в буржуазных государствах, едва ли способна восторжествовать в полной мере вне огосударствления средств производства и уничтожения самостоятельной финансово-хозяйственной силы буржуазии. Фашистский принцип активного и всемогущего государства в гораздо большей степени воплощен в СССР, нежели в Италии или Германии.
И все же было бы ошибкой отрицать, что корпоративное государство Муссолини представляет собой поучительный опыт, диктуемый сложившейся исторической обстановкой. В нем слышится и стихийный натиск масс, сочетаемый с маневрами капиталистов, и подлинный взлет национального чувства, и живая работа современной социальной мысли, ищущей таких путей перехода к новому порядку, которые избавили бы европейские народы от взрыва коммунистической революции: в Европе, -- утверждают просвещенные европейцы, -- этот взрыв был бы неизмеримо более потрясающ и разрушителен, нежели в крестьянской и "бестрадиционной" России. Отсюда неутомимые усилия создать в государстве атмосферу "порядка и доверия", поднять авторитет власти, привить буржуазии догмат "функциональной собственности" и всему народу идею социального служения, организовать в наличном обществе сверхклассовый национальный арбитраж государства, не только ведущего политику, но также контролирующего экономику и пасущего людские души. Ряд объективных признаков свидетельствует, что эти усилия принесли-таки в нынешней Италии осязательные плоды.
Но вместе с тем нельзя не признать, что значимость итальянского опыта умеряется относительной скромностью мирового положения Италии и своеобразием ее социальной структуры. Гораздо сложнее и тревожнее для фашизма, но зато и показательней для его природы, обстоит вопрос в Германии, где Гитлер, уже утрачивающий обаяние демагогической новизны, извивается, мечется между мощной властью монополистического капитала и разнохарактерным давлением своих разношерстных масс. Все множатся основания утверждать, что теперешний германский национал-социализм грозит оказаться -- псевдоморфозой.
Как бы то ни было, идеократические революции нашей эпохи следует рассматривать и оценивать в свете всемирно-историческом. Их значимость переливается за пределы политических суждений и оценок сегодняшнего дня. На рубеже эпох народы взволнованы страстными идеями, мифами, зовущими к действию и борьбе. Здесь новое рождается в муках, там мертвый хватает живого. Здесь и там загораются огни разнообразных идей и ценностей, сплетенных с живыми чувствами, насыщенных кровными интересами. Эти отдельные, частичные, нередко бедные, порою наивные, неизбежно ущербные и в своей ущербности ложные, но вместе с тем и творческие идеи и ценности, -утверждают себя, диалектически вытесняют друг друга, претендуют, каждая, на полноту и всецелую истинность, исчезают в синтезах, чтобы снова по новому возникнуть на иных ступенях развития. Es irrt der Mensch so lang er strebt. Но ошибки исканий -- лучи умного солнца истины и добра, в них светится -высшее назначение, высокий удел человека. Так в "роковые минуты" сего мира предстоит во всей неповторимой конкретности и неизбывной противоречивости панорама истории, ландшафт катастрофического прогресса...
Вера и любовь движут жизнью прежде всего. Бывают паузы, интермеццо во времени и пространстве. Но подлинно творческие, вдохновенные эпохи -- всегда эпохи веры и любви.
"Неверующий 18-й век, -- писал некогда Карлейль, -- представляет в конце концов исключительное явление, какое бывает вообще от времени до времени в истории. Я предсказываю, что мир еще раз станет искренним, верующим миром, что в нем будет много героев, что он будет героическим миром! Тогда он станет победоносным миром. Только тогда и при таких условиях".
Вероятно, Карлейль не совсем прав насчет 18 века: и он знал свою веру и свою любовь, страстные идеи трепетали и в нем. Но разве не зорка, не предметна сама мысль о верующем и героическом мире? О ней невольно задумываешься в наши дни.
Народы томятся о хлебе: мировой хозяйственный кризис. Но кризис этот -не каприз неодолимых сверхчеловеческих сил, не черствая лютость природы или плод случайного бедствия. Нет, он -- результат болезни самого человека, народов, человечества, теряющих жизненный контакт, живую связь с хозяйством. Это кризис организации, кризис власти, кризис доверия. В конце концов, это кризис веры, миросозерцания.
И народы чувствуют это. И они охвачены жадными исканиями, вещими судорогами, одержимы страстными идеями. В обстановке шатаний, бед и упадка, на перекрестке эпох мы убеждаемся, что далеко не иссяк запас творческой страсти, вложенной в человечество. Можно говорить о мире несчастном и бьющемся в тупиках, но вместе с тем можно говорить также -- о "мире верующем и героическом"!
Заключительная глава книги "Германский национал-социализм" (1933), пересмотренная и дополненная перед печатанием настоящей книжки.