- А чего жалеть эту руду, камни потерянные? - спросил Андрей простодушно. - По весне надо было пойти туда и набрать новых.
- Э-эх, сынок, и как это легко ты умишком раскидываешь! - вскрикнул отец, обрадовавшись, что точно, в "самую жилу" попал со своим вопросом Андрей. К тому и подводил он конец рассказа, чтобы поняли все, что не каждая задача в жизни решается, как дважды два в школьной тетради. - Первое. Арестовали нас, ну не так, чтобы в тюрьму посадить, а под следствие, под расспросы сочувственные: куда и как человек, наш начальник, девался. Могилу хотя бы его показать. А тайгу по брюхо снегом уже занесло, и, где ходили мы, троп никаких. Подозрение на всех троих до весны. Второе. Увлечь разговором одним о рудах богатых, но когда подтверждения самой рудой этой нет, кого же увлечешь. Весна наступила, пошли с нами люди в тайгу, не столько руду искать, сколько могилу. Потому что точно человек потерялся, а руда была или нет - это еще неизвестно. И третье. Ничего не нашли мы. Ни могилы, ни руды, ни даже отдельных камешков, тех, что дорогой побросали. Пути того не нашли, по которому добирались из дебрей проклятых до табора, где лошадей оставляли. Все как заколдовано! Целый месяц кружили без толку по тайге. Конечно, таежники мы были совсем никакие. Все городские ребята. В приметах лесных не разбираемся. И тогда уже следствие строже. Про руду и разговору нет, дескать, басни все это одни, разговоры идут только о человеке. Так вот, а человека не стало. Ну хотя бы вещь какую, пустяк какой-нибудь его семье в память о нем из тайги мы вынесли бы! По глупости и этого не сделали, не сообразили. В землю зарыли, постояли над могилой, если мерзлую яму могилкой можно назвать, и потянулись к табору. Так почему же мы тогда к табору выбрели, а после, весной, с этого самого места, от табора, ни человека в земле, ни рудного выхода из земли найти не могли? - Он подождал ответа, но все молчали, потому что ответить на свой вопрос он должен был только сам. Судить нас не стали, прокурор дело закрыл. Те ребята, что были со мной, по разным местам разъехались, куда, не знаю, а я весь при себе, от совести своей мне уехать некуда. Прокурор вины не нашел. От семьи погибшего начальника нашего было письмо: благодарили, что до последнего все же несли мы его на руках и потом земле тело предали, не допустили костям белеть на ветру. А совесть до сих пор не согласна. И чем дольше на свете живу, тем она несогласнее.
- В чем? - Мирон смотрел на отца испытующе, точно бы примеряя к себе его слова.
- В том и дело, Мирон, и ты, Андрей, что у каждого совесть своя, медленно проговорил отец. - То же самое нести одному - как пушинку, другому - как лиственничное бревно. А иной раз наоборот. Так надо, чтобы всегда, если она хотя бы только чуточку самую задета, бревном бы на плечи давила. Тогда будешь ты человеком. А в чем она меня давит, если не поняли, то мне уж обстоятельнее и не растолковать. - Встрепенулся, двинул по столу к самовару чашку свою. - Ну а чего, гляжу я, носы-то повесили? Мать, налей мне горяченького!
- Папа, а где она, эта тайга? - спросил Андрей.
- А черт ее знает. И думать о ней не хочу. Далеко она где-то. Единственное, что запомнил, вроде бы Ерманчетской она называлась. А конца и краю ей нет, это точно. - Отец безнадежно махнул рукой.
И разговор пошел уже самый обычный, житейский, как это и бывает во всех дружных семьях за утренним столом. Отец еще, посмеиваясь, успел рассказать, что в согласии с матерью дали они имена сыновьям, какие в дни их рождения значились по церковному календарю, хотя в церкви ребят и не крестили. Сделали так, чтобы не спорить, не мучиться с выбором. А мать призналась, что очень боялась: вдруг придется на такой день какой-нибудь Павсикакий, Пафнутий или Иуда. Мирон хохотал и говорил, что, когда женится и родится у него сын, никаким календарям доверяться не станет, а назовет Сергеем. Будет Сергей Мироныч. В память о Кирове. Мать руками всплескивала: "Да ты женись сперва! Невесты себе еще не выбрал, а сыну имечко определил". Андрей подмигивал брату, он-то знал побольше, чем мать.
- Невесту, мама? - вдруг с какой-то отчаянностью сказал Мирон. Хочешь, я сегодня вечером приведу?
Мать посерьезнела, поправила косынку на голове.
- Сказала бы я тебе, Роня: приведи! Да слова твои чтой-то очень не нравятся. Уваженья в них нет. И любви нету. А невеста, жена - это же любовь? О ком ты это? Не замечала я возле тебя таких девушек.
Мирон густо покраснел, отмахнул со лба волосы.
- Ну, считайте, сболтнул.
- А ты прямо на вопрос отвечай, - вступил в разговор отец. - Этакое ни с того ни с сего не сбалтывают. О ком?
- Не отвечу я, - тихо, но как-то вызывающе сказал Мирон. - Потому не отвечу, что и люблю и уважаю.
- Н-да, - неопределенно проговорил отец. - В общем, чего же, в наше время родители детей своих о таком и не спрашивают. Единственно кто - это совесть твоя имеет право спросить.
- О совести моей не тревожьтесь, - теперь уже с открытым вызовом сказал Мирон. - А в баню и подстричься сходить мне можно?
- Вот так, Роня, тоже не стала бы я говорить, - ответила мать. - Тут и к матери с отцом нет уважения, и к самому себе.
У Мирона дрогнули губы, но он сдержался, встал, аккуратно отодвинул стул, поправил ложечку, лежавшую на чайном блюдце, и вышел из-за стола.
- Мама, я пойду в баню и подстригусь, - сказал он от двери. И голос у него был очень ровен. - А потом надену новый костюм. До ужина погуляю.
В сенях Мирона нагнал Андрей. Спросил заботливо:
- Успеешь?
- Должен успеть. А ты мне вот в чем помоги. Как вернусь я из бани, пообедаем, выйди раньше меня на улицу, вынеси эти кувшинки. Чтобы дома никто не заметил.
- Помнутся, передавать из рук в руки, - сказал Андрей с сожалением. Они такие нежные.
- Ну... я не хочу... не могу, чтобы видели.
- Ладно. Сделаю.
- И еще... Дай мне какую-нибудь из своих картинок. Стрекозу или бабочку. Понимаешь, я обещал.
- А бери хоть все, - великодушно отозвался Андрей, - мне не жалко, я сколько хочешь еще нарисую.
- Все не надо, дай штуки две. Самые лучшие.
Мирон ушел. Андрей принялся перебирать свои рисунки. У него тонким пером, тушью на ватмане удивительно хорошо получались цветы, птицы, зверушки разные, насекомые. Он перерисовывал их из книг, одинаково удачно рисовал и с натуры. Откуда и как пришло к нему это увлечение, он и сам не знал. Сколько помнил себя, столько помнил с карандашом в руке, рисующим на чем попало. На чистом листе бумаги, на старой газете, на скатерти, на только что побеленной стене. Мать рассказывала: никаких других игрушек в самом раннем детстве ему не покупали, дарили только карандаши. Плакал, когда карандаш исписывался, а в запасе нового не было.
И в школе на уроках рисования он недюжинным своим уменьем ставил учителя в неловкое положение. Получалось: ученик подсказывает преподавателю, как нужно держать карандаш, как правильно создавать перспективу, глубину, как распределять свет и тени.
Дома стали поговаривать: не отдать ли Андрея в художественное училище. Но в их маленьком городке такого училища не было, а в областной город Светлогорск везти... Вдруг провалится на экзаменах, только издержки одни на поездку, а денег и так в обрез. А примут? Значит, от дому он совсем оторвется. Как там один он, мальчишка, устроится и как они, родители, останутся без него? Да и верное ли это дело? Спрос на учителей рисования небольшой, и зарплату они получают маленькую. А картины писать и продавать, как это делают настоящие художники... Неизвестно еще, выйдет ли из Андрея настоящий художник, а если и выйдет, так ходят слухи - голодают они. Напишут картину, а она потом никому не нужна. Все чердаки, кладовки у себя завалят измазанными полотнами, в квартире от запаха краски не продохнешь, и, главное, все думай и думай, что тебе завтра нарисовать, чтобы купили твою работу.
Так и завершился домашний совет на этом. Решили: закончит Андрей неполную среднюю школу, как и Мирон, надо и ему поступать на работу. Надежную. Парни они здоровые, сильные, в городе всегда что-нибудь строится. Мирону как-то сразу ловко топор в руки лег. Андрей пусть пойдет в маляры, там не только стены белить или окна, двери и крыши красить; приходится и разные бордюрчики цветами расписывать - это будет ему как раз в удовольствие. Андрей вступать в спор с родителями не стал, и его немного тоже страшило оторваться от дома. Сдал экзамены и нанялся на стройку. Малярная работа нравилась, давала заработок хороший, и рисовать для души времени оставалось вволю.
Он достал с полки, прилаженной под крышей, добрый десяток толстых связок своих лучших рисунков и теперь критически отбирал "самые-самые". В цвете - акварелью, гуашью - у него получалось очень красиво, но как-то нежизненно. Сразу видать: нарисовано. А тушью на ватмане - так вот и кажется, что слетит, сбежит сейчас с листа бумаги птичка там, букашка или зверушка. Это было тайной для него самого, словно бы его рукой водила какая-то волшебная сила. И он постепенно пристрастился только к рисунку пером, а краски забросил.