Материализовывался в том смысле, что становился почти институтом, который система
признавала. Или готова была признать. Думаю, правы те, кто видит одну из особенностей капиталистической системы в том, что она – единственная, институциализировавшая политическую оппозицию ей, т. е. «левое движение». Эта институциализация произошла не сама по себе, не просто так, а стала результатом революции 1848 г., а ещё точнее – революционной эпохи 1789–1848 гг., – эпохи так называемых «буржуазных революций», которые на самом деле в такой же мере были социалистическими; поэтому (не говоря уже о социальной мифологичности и исторической некорректности термина «буржуазная революция») правильнее говорить о социальных или политических революциях капиталистической эпохи.
То, что «левые», революционеры, социалисты заставляли Систему считаться с собой и принять их в Системную Игру, – это заслуга шести десятилетий социального мордобоя и классового кровопускания. Это – завоевание. Но это одна сторона. Есть и другая. «Шестьдесят лет в бою» для европейских низов в перспективе обернулись и «шестьюдесятью годами в строю». Революционной – но дисциплиной; революционной – но организацией. А вот организацию уже можно на определённых условиях интегрировать в систему, ограничить притязания, ориентировав на «медленным шагом, робким зигзагом»; принять в игру, допустить в «социально-политический чемпионат», пусть и во вторую лигу, так сказать, по классу «Б».
Революции первой половины XIX в. (а 1789 г. можно – под определённым углом зрения – считать началом некалендарного XIX в.) дисциплинировали, как это ни парадоксально, низы общества – и, возможно, по-своему в не меньшей степени, чем соответствующая практика Капитала и Государства. Не только Жавер и Лекок работали над превращением «опасных классов» (les classes dangereux) в «трудящиеся классы» (les classes laboreux). В «деданжеризацию» низов, в превращение их из типов Э. Сю и В. Гюго в типы, скажем, Э. Золя свой вклад внёс и Жан Вальжан. Иной, чем Жавер, и иначе – но внёс. Как впоследствии этот вклад по-своему внесли и Маркс, и социал-демократы, и лейбористы. История – дама коварная и, более того, злонамеренная.
Разумеется, помимо Государства, Капитала и Революции над метаморфозами поработали и экономический бум 1850-1860-х годов, и структуры повседневности, причём не только репрессивные, описанные Фуко, но и безобидно-бытовые, описанные де Серто. Главное, однако, в том, что за исключением обусловленного экстремальной ситуацией 1871 г. опыта Парижской коммуны рабочие после 1848 г. нигде в Западной Европе не сотрясали социальных основ, а действовали на их базе, играя внутри системы и будучи руководимы институциализированным «левым истеблишментом» – more or less established.
Как это ни парадоксально, но именно с момента провозглашения целей коммунистов «Коммунистическим манифестом» в 1848 г. европейские рабочие стали от этих целей отдаляться, и чем дальше, тем больше. И вот что интересно. Маркс и Энгельс писали о коммунистах, что «во всех… движениях они выдвигают на первое место вопрос о собственности, как основной вопрос движения, независимо от того, принял ли он более или мене развитую форму» [107]. Но в том-то и дело, что чем больше выдвигалась на первое место собственность, тем менее коммунистическим становились и движение, и сами коммунисты.
Настоящими коммунистами оказались те, кто выдвинул на первое место вопрос о власти, – т. е. большевики (точнее, необольшевики) – ленинцы, русские коммунисты, наследники по прямой одновременно и Европейской Революции, и Русской Власти, столь ненавидимой Марксом в виде самодержавия. Не собственность, а власть исторически стала «фирменным знаком» коммунистов. Но Марксу, к тому же напуганному Парижской коммуной, это едва ли могло прийти в голову.
По-видимому, чем большим потенциалом вещественной субстанции, накопленного труда обладает общество, чем больше над социальным пространством господствует социальное время в троице своих ипостасей «труд – собственность – право», тем больше преград на пути революции и коммунизма. «Какая же революция сокрушит это каменное прошлое, всюду вросшее, в котором все живут как моллюски в коралловом рифе?» – так реагировал бывший народоволец Л. Тихомиров на «буйство вещности» западной (французской и швейцарской) деревни. А что же говорить о городе?
Создаётся впечатление, что по достижении определённой точки роста массы накопленного труда (т. е. капитала), капиталистической собственности революция, точнее, её победа практически невозможна, поскольку частная собственность становится ценностью не только верхов, но и низов. И революционные события в Германии в 1918–1923 гг. это подтверждают. Э. Хемингуэй описывает недоумение и даже возмущение укрывшихся в шахте и обложенных полицией немецких рабочих на предложение доброжелателя пригрозить властям взорвать шахту – как можно, столько труда вложено! Другой современник событий, Н. Бухарин, сгущая (но не слишком) краски, говорил с сарказмом, что немецкие рабочие спасались бегством и увёртывались от полицейских пуль, стараясь не испортить газоны. Да, это не по-нашему, не по-русски, не по принципу «ни себе, ни врагу».
Именно в России, где власть прошлого труда над живым всегда была ничтожна, где «прошлое не охватывало человека» (Л. Тихомиров), революция против (слабой) частной собственности, как приснилось однажды Льву Толстому, была вполне возможна. И произошла, сметя исторические труды Александра II и Столыпина, а вместе с ними и многое-многое другое.
А вот французские крестьяне, громившие в начале 1790-х дома землевладельцев, принцип частной собственности на землю под сомнение не поставили.
Коммунизм – это не по части собственности и права, это – по части власти и – с формальной точки зрения – бесправия: «ГПУ справку не давало. Срок давало». Не случайно Ленин говорил, что настоящий коммунист – это не тот, кто признаёт классы и их борьбу (эка невидаль), а тот, кто признаёт необходимость диктатуры пролетариата (читай: партии большевиков). Вот это и есть ответ истории (он же – русский опыт) доктору Марксу. Отвечал – литератор Н. Ленин. Спор гуманитариев между собой.
III
Теперь у нас модно пинать Маркса, снисходительно писать о «прощании» и «расставании» с Марксом. Причём «прощаются» с Марксом, «расстаются» с ним люди, как правило, работы Маркса не знающие или, в лучшем случае, почерпнувшие сведения о них от работников из «общества по распространению» или системы политпросвета. В этом нет ничего удивительного. Раньше партийные и околопартийные недоучки «несли» «буржуазную науку» и «антимарксизм», теперь, когда начальство либо ушло, либо сменилось, – смена вех – «несут» антибуржуазную науку, марксизм. Но с марксизмом так не получится. Не самый большой любитель марксизма А. А. Зиновьев устами одного из своих героев совершенно правильно заметил: «Марксизм, брат, штука весьма серьёзная, оказывается. Его не обойдёшь. За какую проблему ни возьмёшься, она обязательно так или иначе рассматривалась или по-своему решалась в марксизме. И чтобы ты ни сказал при этом, ты так или иначе сталкиваешься с марксисткой традицией, с марксистским протестом или одобрением. Марксизм – великая идеология» [108].
Действительно, если бы это было не так, то марксизм