моралью и сознанием обладают те его группы, которые находятся в определённой социальной и пространственной изоляции, – шахтёры, грузчики, моряки, лесорубы [112].
Важно и то, что исторически мир сельских общин с их социальным и культурным кодом возникает раньше социально организованных «классовых» форм угнетения и эксплуатации, в результате чего у крестьянства есть собственная («малая») культурная традиция и свой альтернативно-символический комплекс, противостоящий («большой») традиции господ и городов, их ценностям. Это создаёт прочную основу перманентного сопротивления.
В отличие от этого, у рабочих капиталистического общества – а их формирование в особый класс отстаёт от такового буржуазии, – как правило, нет своих особых ценностей, которые они могут противопоставить буржуазии. Чаще всего – и это подтверждает история рабочего класса Запада – рабочие воспринимают буржуазные нормы и ценности – вплоть до законности господства элиты, признания превосходства её представителей как «socially betters» [113]; в лучшем случае, рабочие могут вывернуть ценности буржуазии наизнанку или приспособить к условиям своего повседневно-бытового существования. Не случайно Дж. Оруэлл писал, что для английского рабочего социализм – это прежде всего более короткий рабочий день, более высокая зарплата и лишняя бутылка молока для его ребёнка [114]. Показательно, что именно в тех промышленно развитых странах, где сильны докапиталистические и доиндустриальные традиции и которые менее интегрированы и завершены с точки зрения капиталистической системности, где гегемония (в грамшианском смысле) буржуазии слабее, сильна субкультура рабочего класса [115] (Франция, Италия). Как заметил один знаток истории итальянской компартии – одной из самых сплочённых и мощных (если не самой мощной) в мировом коммунистическом движении, она формировалась и функционировала в значительной степени по принципу патриархальной семьи, традиции и сплочённость которой противостояли капитализму и городу с их разрушающим воздействием.
И напротив, чем более интегрировано общество в буржуазном смысле, тем активнее рабочие принимают ценности господствующего класса (Англия XIX–XX вв., США XX в.).
Всё это очень противоречит картине, нарисованной Марксом и Энгельсом в «Манифесте».
Авторы «Манифеста» писали о том, что выталкивание буржуазным прогрессом в ряды пролетариата целых слоёв господствующего класса усиливает пролетариат, как и то, что в кризисных ситуациях часть господствующего класса «примыкает к революционному классу, к тому классу, которому принадлежит будущее» [116].
Как показала история Современности, и с этим тезисом не всё так просто. Начать с того, что вовсе не пролетариат, не этот самый революционный, по оценке Маркса и Энгельса, класс продемонстрировал в современную эпоху наиболее яростный революционный натиск. Последний чаще характеризует как раз те классы, над которыми должны «сомкнуться волны прогресса» (Б. Мур), которым угрожает превращение в «самый прогрессивный класс». «Пролетарская революция» – явление ещё более редкое и маловероятное, чем «буржуазная революция». Как только городские низы и плебс (а именно они обеспечивают революциям капиталистической эпохи «шум и ярость», встраивают в них социалистическую, антикапиталистическую составляющую) превращаются в пролетариев, у них оказывается есть, что терять, и они начинают действовать главным образом нереволюционно.
Страх перед выталкиванием в пролетарскую массу чаще всего ведёт не к «переходу на пролетарские позиции», а, как это продемонстрировали итальянский фашизм и германский национал-социализм, к антипролетарской, антикоммунистической позиции и борьбе. Вместо «левого марша» звучит «правый». Так сказать, «рехтс, рехтс, рехтс». Пожалуй, лишь в ситуации, когда все возможные идейно-политические позиции разобраны, та часть господствующих групп, которой грозит пролетаризация, может выбрать коммунизм («марксизм-ленинизм»). Так, например, произошло в Калькутте в 1960-е годы, когда над несколькими высшими кастами возникла угроза пролетаризации и люмпенизации, а социальные оппоненты уже разобрали идейно-политические знамёна национализма, гандизма и ислама. Тут уж деваться некуда. В результате возникли третья компартия Индии – «марксистско-ленинская» и явление наксализма. Но это ведь не ядро капиталистической системы, а периферия.
Что касается примыкания части бывших господ к «революционному классу», то это, как правило, происходит уже после крушения системы, империи, государства и далеко не всегда идёт на пользу «революционному классу». И, как заметил Дж. Оруэлл, осмысливая события первой половины XX в., после революции «пролы» в массе своей так и остаются пролами, просто приходят новые господа – отчасти из «прольской» же среды, отчасти – из примкнувших, т. е. из тех, кто идёт к элитарному положению «другим путём» – путём контрэлиты, поставив на ярость масс («Я поставил на эту сволочь», – говорил Тухачевский).
Выступления высших классов, пишет И. Валлерстайн, который, в отличие от Маркса, знает исторический результат Современности, не приводят к социально-политическому разрыву системы. Поэтому предсказания кризисов, основанные на предложениях о действиях, борьбе угнетённых и эксплуатируемых, в течение последних 150 лет постоянно оказывались ошибочными. «Истинной причиной упадка исторической системы является падение духа тех, кто охраняет существующий строй» [117].
Иными словами: рыба гниёт с головы, и микробы «захватывают» уже гниющий объект. Или, как сказал о ленинской России Г. Уэллс, большевики оказались хозяевами корабля, с которого сбежали все, даже крысы.
Валлерстайн и все мы живём на выходе из эпохи массового общества и умны умом Истории. Маркс жил на входе, у него были основания полагать, что движение именно низших классов, «человека толпы» приведёт к созданию новой системы, и едва ли можно упрекнуть его за это.
Не всё оказалось просто и с отношениями между капитализмом и «феодальными пережитками», уничтожение которых, считали Маркс и Энгельс, является главной задачей буржуазии, поскольку укрепляет её позиции. Отчасти – да. Но в ещё большей степени – нет. Это следует из целого ряда работ, например И Шумпетера: «Разрушая докапиталистический каркас общества, капитализм не только ломает барьеры, которые препятствовали экономическому процессу, но и несущие конструкции, которые препятствовали его коллапсу» [118]. И не случайно, что когда в ходе войны 1914–1918 гг. было сломано «сопротивление Старого Порядка» (А. Майер), несколько страшных ударов и пробоин получил капитализм. И ведь сам Маркс прекрасно понимал и показал, как докапиталистические по субстанции формы выполняют капиталистическую функцию. Здесь у Маркса социально-экономический анализ вступает в противоречие с политическим – и наоборот.
Таких противоречий можно найти много, но едва ли это благодарное занятие. Значительно большего, на мой взгляд, внимания заслуживают и значительно больший интерес представляют два вопроса, связанные с «Манифестом Коммунистической партии». Один из них относится к прошлому, другой – к настоящему и будущему.
Первый вопрос: какие объективные обстоятельства подвели Маркса и Энгельса к выводу о том, что трудящиеся первой половины XIX в. и есть самые настоящие пролетарии, а их движение носит самый революционный характер и объективно направлено на ликвидацию капитализма, который вот-вот рухнет? Этот вывод обусловил дальнейшие рассуждения и заключения.
Второй вопрос: существует ли такой тип трудящегося, наёмного работника, который благодаря своему политико-экономическому, социальнопроизводственному положению действительно может «приобрести весь мир», т. е. реальной