На основе этих многогранных политических, социальных, экономических, организационных причин возникла типичная стратегия XVIII века: «армия с ее укреплениями и некоторыми заранее оборудованными позициями составляла государство в государстве, в пределах которого медленно пожирал самого себя военный элемент»[285].
Ввиду относительной слабости политического напряжения и ограниченности военных средств, стратегические цели редко выступали за пределы завоевания той или другой из соседних провинций, а затем в качестве beatus possidens[286] выжидали в ней — иногда на командующей позиции — пока утомленный противник, наконец, не уступал. В пределах историческими условиями ограниченного пространства напряженность военных событий могла меняться, но наряду со сражениями как нечто равноправное фигурировала чисто искусственная, прерываемая постоянно зимними расквартированиями система маршей и контрмаршей, разделения и сосредоточения сил, двигания взад и вперед между прикрывающими и фланкирующими позициями, блокадами и деблокированиями крепостей.
Таких скромных границ стратегии XVIII века не мог преобороть даже военный гений, настолько прочно они были продиктованы рядом реальных предпосылок. Карл XII резко оборвался при такой попытке. Фридрих Великий начал свою карьеру быстрыми и решительными шагами, стратегией сокрушения в Наполеоновском стиле. Но затем[287], под влиянием горьких испытаний, технических, артиллерийских и стратегических успехов австрийцев, в некоторой мере теоретической литературы и политических обстоятельств, воззрения Фридриха изменились[288], и он приблизился к стратегии обыденного типа, стал сыном XVIII века.
Идеологические устремления XVIII века по-своему, хотя с другой стороны, упрочивали ту же своеобразную стратегию. Как мы отметили уже в примечании, на протяжении этого века, начиная с аббата С[ен]-Пьера до Канта и Гердера протекала сильная струя оппозиции против постоянной армии и вообще войны, но она скорее ютилась в высоких сферах мысли и обобщений[289]. Ближе и яснее поток идей влиял на практику и теорию войны, в результате какого влияния оказалась достаточно оправданной «пред судом философии истории» лишь чисто оборонительная война. Нам теперь кажется почти невероятным, но в те времена такие практические работники, как Бойен, должны были защищать с нравственной стороны постоянную армию; другие старались приписывать крепостному искусству, системе маршей и оборонительных сражений особые гуманные цели. В этом духе писал учитель Шарнгорста, граф Вильгельм ф[он] Шаумбург: «Вести наступательную войну — это значит служить злым страстям, посвятить себя обороне — значит посвятить себя благу человечества»[290].
Таким образом, и социально-экономические, и чисто идеологические предпосылки дружно работали в деле производства на свет того странного детища, которое известно в истории военного искусства под именем стратегии XVIII века.
Но несравненно более важным нужно считать то идеологическое течение, которое послужило источником для создания теории войны, как искусства или даже как науки. Тому же XVIII веку в его духовных течениях была глубоко присуща основная тенденция: сложный мир человеческой жизни свести к ясным и общим понятиям и положениям и из последних вывести столь же простые и законосообразные правила для практических действий. Аналитическая мысль являлась лишь средством все понять и затем все регулировать. Подобная гордая мысль духовного упорядочения всех сторон жизни не могла миновать и войны.
Упорядочение военных явлений, сведение их к формулам было тем легче, что многие области их — фортификационное дело, артиллерия и др. — были технико-математическими дисциплинами. Тактические явления являлись измеримыми по данным места и времени. Стратегия также была проникнута элементами, надлежащими точному учету: объем и природа военного театра, число и состав войск с той и другой стороны; их вооружение и организация — все это были прочие данные для учета; в тонкости их сочетаний, в богатстве комбинаций спекулирующий рассудок XVIII века склонен был видеть главный залог успеха.
В этом господстве интеллектуальных устремлений над сложной сферой материального научное понимание века увидело подлинный прогресс искусства, господство над чистым натурализмом, победу духа над материей. Даже Фридрих II не избег этой духовной заносчивости своего времени. В своем введении к комментариям Фолара он пишет: «Цезарь учит нас… немного более, чем мы видим в войне Пандуров. Лишь во время беспокойств во Фландрии заметно вновь возрождение военного искусства, и Тюренн, ученик принца Морица Оранского, там учится этому искусству, остававшемуся много столетий в пренебрежении»[291].
Вот это-то духовное высокомерие, желание относительное господство разума сделать абсолютным, существо вновь расцветающего искусства подвести под законы и принципы, а по возможности под определенные формулы, — вот те специфические духовные тенденции, которые побудили к созданию в XVIII веке теории войны и под влиянием которых протекало ее дальнейшее развитие.
Как и нужно было ожидать, теоретизирование началось с технических областей войны, и, прежде всего, в фортификации. Оно достигает своего кульминационного пункта в главном труде Монталамбера[292], французского военного инженера. Но первые попытки создания военной теории носили частный, несовершенный характер. Мемуары Фёкьера[293], который военный материал эпохи Людовика XIV критически проанализировал на многих примерах и вывел из них много практических правил; тактические принципы, которые были развиты Фоларом в заключении его обширного труда о Полибии[294]; остроумные афоризмы, в которых Мориц Саксонский[295] небрежной рукой разбросал плоды своего знания людей и острой наблюдательности, все эти труды были лишь первичными попытками подвести сложное дело войны под бессистемный ряд правил, они не удовлетворяли повышенным требованиям к рационалистическому систематизированию.
В средине столетия престарелый маршал Пюисегюр[296] поставил в качестве программы возвышение военного искусства на степень «науки» создание теории большой и малой войн, покоящейся на всеобщих и постоянных правилах, которые могли бы формально заменить практику, опирающуюся на один только опыт[297]. Маршал объяснил значение геометрического схематизма в тактических движениях и на одном обстоятельном примере показал внутреннюю связь всех стратегических отдельных мероприятий. Но до установления общих, всеобъемлющих, логически из существа дела вытекающих принципов Пюисегюр не дошел[298].
Гораздо дальше по этому пути пошел англичанин Ллойд. Его книги, а особенно его основной труд «Military Memoirs»[299] своим методом и содержанием создали целую эпоху. Хотя Ллойд хорошо различал творческую и механическую части военного искусства[300], но для того только, чтобы решительнее выбросить первую. Его замечания о свойствах генерала, о влиянии страстей, религии и т. д., собранные вместе под несоответствующим заголовком «Философия войны», в целом и подробностях представляют собой набор афоризмов, иногда плоскостей и даже чудачества, совершенно не связанных с его основным уклоном труда[301]. Основная же его мысль стремилась кодифицировать в виде одной объединяющей системы все фактические предпосылки для военного успеха. Математико-геометрические и географико-геологические отношения суть элементы, лежащие в основании войны. Расположение позиций и направление маршей зависят от точного учета линий и углов, от знания рельефа, от положения гор и рек. «Кто овладеет этими предметами, может намечать военные предприятия с геометрической строгостью и постоянно вести войну, никогда не прибегая к необходимости драться»[302].
Система Ллойда имела свои достоинства, сводя тогдашнее ведение войны к пространственным аналогиям и ясным понятиям[303], она давала рационально объясняющее средство для смысла и связи военных явлений, как теория трех единств — для построения тогдашней драмы или учение о делении властей для внутренней динамики конституционного государства.
Но когда рабочая гипотеза Ллойда, его вспомогательная конструкция, следуя за увлечениями эпохи к постоянному подведению умственных итогов, была обобщена, она получила уродливое направление и уже при его последователях спустилась до степени бессодержательной догматической схемы. Учение о местности (Terrainlehre), подкрепленное во второй половине XVIII века развитием картографического дела, сделалось любимым детищем военной науки, куда примешались самые фантастические представления, темные образы, явный пересол. С беспощадной резкостью Клаузевиц борется с этим миром догматов, с этими крылатыми словами: «господствующая местность, прикрывающая позиция, ключ страны» и т. д.[304]