В период моего первого душевного кризиса 1939 года я разумом четко сформулировал для себя основную линию жизни: познание, познание и еще раз познание. А нравственные эмоции толкнули меня на путь иррациональных, может быть, даже безумных действий.
В состоянии отчаяния я ухватился за спасительную, как мне казалось, идею индивидуального террора. Намерение совершить покушение на Сталина овладело моими мыслями и чувствами. Возможности для этого у меня были ничтожными. Но я был человеком сталинской эпохи - эпохи неслыханных контрастов между идеалами и действительностью, между намерениями и результатами, между возможностями и обещаниями. Чем более жалким было мое положение и чем ничтожнее были мои возможности, тем грандиознее становились мои претензии и намерения. Тогда мне казалось, что покушение на Сталина было бы не просто покушением на партийного работника пусть высшего ранга, но оно было бы покушением на символ целой эпохи, на бога новой религии, на творца нового земного рая. Одним ударом я мог бы сделать такой вклад в историю человечества, какой был бы сопоставим с кровопролитной борьбой революционеров многих будущих поколений. Одна эта акция заместила бы результаты десятков лет научных исследований. Я при этом вовсе не рассчитывал на то, что ситуация в стране изменится к лучшему. Я вообще на положение в стране смотрел как на природное явление, неподвластное воле людей. Революция была самым грандиозным в истории человечества преобразованием общества. А результат ее все равно оказался весьма далеким от наилучших намерений наилучших людей. Я думал лишь о том, чтобы заявить о моем отношении к советской реальности самым ярким и громким способом. Для меня главным было (и остается до сих пор) не реформирование реальности, а самое глубокое, полное и объективное познание ее и выражение своего морального отношения к ней. В скорый и непосредственный эффект реформ я никогда не верил. Никакие реформы не могли привести к состоянию, которое удовлетворило бы меня. Мне казалось, что я достаточно хорошо понял реальность, чтобы увидеть в ней надвигающееся новое "средневековье", и мне стало страшно от такой перспективы.
Рациональный выход из этого состояния был бы противоестественным, иррациональным в гораздо большей мере, чем преднамеренно иррациональный поступок. Мировому безумию могло противостоять лишь индивидуальное безумие, так думал я тогда.
Идеями индивидуального террора я интересовался и ранее. Я восторгался мужеством Халтурина, Желябова, Перовской, Каракозова и других народовольцев, а также Александра Ульянова. Каким-то образом мне удалось прочитать речь последнего на суде, и я полностью согласился с ним. Я перенес лишь эти идеи на современную мне ситуацию. Не Владимир Ульянов (Ленин), а именно Александр Ульянов был одним из героев моей юности. Должен сознаться, что я и теперь симпатизирую этим людям. Следы моего интереса к ним читатель может найти в моих книгах, в особенности в книге "Желтый дом". Этот интерес не имел никаких практических целей. Меня просто тянуло к этим людям. Я не раз ловил себя на том, что был бы с ними, если бы жил в то время. Что касается Ленина, то я его никогда не отделял от Сталина и никогда не питал к нему возвышенных чувств. Я считал и до сих пор считаю его великим историческим деятелем, может быть, самым крупным в XX веке. Но не более того.
Сейчас, конечно, невозможно восстановить, в каких конкретно формах выражались тогда мои чувства, мысли и планы. То, что я пишу, есть взгляд человека, уже пережившего душевный кризис, а не взгляд этого человека в состоянии кризиса. Различие тут такое же, как различие между переживаниями в состоянии тяжелой болезни или смертельного сражения и переживаниями после болезни или после сражения. И все-таки я стараюсь быть максимально близким к переживаниям Зиновьева того периода. Эту реконструкцию мне облегчает то обстоятельство, что тот кризис не был преодолен совсем. В ослабленной и заглушенной форме он навечно остался со мною.
Приведу одну деталь моих умонастроений, которую я запомнил более или менее отчетливо. Я не мог уснуть и ушел пешком в Лефортовский парк (кажется, он тогда назывался парком Московского военного округа), который я очень любил. Ночью при луне парк выглядел как декорации к античной или шекспировской трагедии. Я сам был в состоянии предельного отчаяния и обреченности. Естественно, я обдумывал свое положение как участник и главный герой воображаемой трагедии. Меня мучил не вопрос, быть или не быть, а вопрос, кем быть - богом или червяком? Червяком я быть не хотел и не мог. А стать богом в нашей трясине подлости и пошлости можно было, как я думал, лишь одним путем: разрушить божество и религию нашей житейской трясины.
Само собой разумеется, я разговаривал с Борисом и Иной, а потом и с Андреем о терроризме. Андрей мою склонность не одобрил и категорически отверг такое для себя. Суть моей позиции сводилась, коротко говоря, к следующему. С моральной точки зрения можно осуждать любые формы терроризма, т. е. терроризм вообще. Но с исторической точки зрения ошибочно говорить о терроризме вообще, сваливая тем самым в одну кучу разнородные явления. У нас вполне официально почитаются в качестве героев многие лица, готовившие и совершившие покушения на царей и царских чиновников. Когда большевики отвергали индивидуальный террор, они отвергали его не из моральных, а из политических соображений, т. е. как неэффективное средство свержения самодержавия и захвата власти.
Без героев "Народной воли" в России широкое революционное движение было бы вообще невозможно. История в некотором роде повторяется. Мы оказались в самом начале нового цикла социальной борьбы. В наших условиях терроризм снизу имеет значение не сам по себе, а как символ чего-то иного. Терроризм у нас выражает протест против тяжелой жизни в стране. Террор снизу с этой точки зрения подобен стихийным бунтам на заводах из-за снижения зарплаты и трудностей с продовольствием. Это сигнал во все слои общества о реальном положении в стране и о нежелании дольше мириться с этим. А главное - в нашем коммунистическом обществе власть сама регулярно осуществляет террор сверху в отношении населения. Так почему бы на террор сверху не ответить в порядке самозащиты террором снизу?
К тому же в наших условиях террор есть прежде всего и в конечном итоге самопожертвование. Если ты действуешь бескорыстно, если ты имеешь благородную цель служения людям, если ты при этом жертвуешь своею жизнью, то ты имеешь полное право судить лицо или учреждение, являющееся персонификацией зла, право выносить приговор и приводить его в исполнение. В таком случае место принципов морали занимают принципы долга.
Не думайте, что я приписываю свои сегодняшние мысли мальчишкам и девчонкам конца тридцатых годов. Во-первых, сегодня у меня таких мыслей уже нет - я стал для них слишком благоразумен. А во-вторых, загляните в книги прошлого, и вы там все эти мысли найдете. Мы много читали. Мы не были первооткрывателями. Мы лишь сделали одно открытие для себя: в коммунистическом обществе, как и в прошлых обществах, возникают свои причины для протеста, бунта, борьбы. И не думайте, будто у нас были какие-то преступные наклонности. Халтурин, Желябов, Фигнер, Каракозов, Засулич, Перовская, Ульянов и другие народовольцы были высоконравственными личностями. И все же они пошли на преступление.
Мы обсуждали различные "технические" возможности покушения. Наиболее вероятным нам представлялся такой вариант.
Я с Иной присоединяюсь к колонне, в которой на демонстрацию пойдет училище Бориса, или мы с Борисом присоединяемся к колонне, в которой пойдет школа Ины. Тогда это было возможно сделать. При прохождении мимо Мавзолея мы создаем суматоху, я с пистолетом и гранатами пробиваюсь к Мавзолею, бросаю гранаты в вождей и стреляю в Сталина. Ина и Борис разбрасывают листовки, которые мы должны написать от руки заранее. В листовках мы объясняем причины и цель покушения: привлечь внимание к тому, что советское общество складывается по принципам, ничего общего не имеющим с идеалами коммунизма. Если даже покушение не удастся, мы на суде объясним свое поведение. Мы решили начать готовиться к покушению. Надо было где-то достать пистолет и гранаты. Надо было научиться стрелять и обращаться с гранатами. А лучше было бы вообще изготовить бомбу с большей разрушительной силой, чем гранаты. Была даже идея начинить меня взрывчатыми веществами, чтобы я мог наверняка взорваться около Мавзолея в случае, если бы мне не удалось выстрелить в Сталина. Я был готов пойти на это без всяких колебаний. Эти минуты гибели были бы для меня величайшим триумфом жизни. Прошло почти пятьдесят лет с тех пор. Если бы было возможно такое чудо - переиграть жизнь, и мне было бы предложено выбирать - совершить покушение на Сталина или прожить ту жизнь, какую я прожил, я бы и сейчас выбрал первое. Пусть мое покушение оказалось бы неудачным. Для меня само сознание того, что я пошел на него, было бы достаточно. Это более соответствовало бы тем масштабам моих жизненных претензий, которые Судьба вложила в меня изначально. Героем моей юности был Демон, восстающий против Бога. В моем случае роль бунтаря Демона была оправдана морально, ибо реальный Бог был черен, грязен, жесток, зол.