«Анатоль между тем начинал чувствовать усталость от своей любви, ему было тесно с Оленькой, ее вечный детский лепет утомлял его. Чувство, нашедшее свой предел, непрочно, бесконечная даль так же нужна любви и дружбе, как изящному виду.
Оленька принадлежала к тем милым, но неглубоким и неразвивающимся натурам, которые, однажды вспыхнув сильным чувством, готовы, оседают и уже дальше не идут» (VI, 298–299).
Здесь, можно с некоторой долей уверенности предположить, содержится и оценка его отношений с женой, Натальей, в чем он сам себе вряд ли признавался до конца. Измена с горничной – и последующая исповедь жене (понадобившаяся Герцену, чтобы сохранить самоуважение, но тем лишь туже затянувшая узел проблем, поскольку теперь ему приходилось раз за разом каяться в совершенном, а Наталья получила фактическое подтверждение своим страхам), – это элементы драмы, которая для стороннего наблюдателя неотличима от мелодрамы, учитывая склонность персонажей к громким словам и романтическим жестам. И если Герцен стремится от них избавиться – впрочем, трудно согласиться с И. Желваковой, что ему удалось это вполне, достаточно вспомнить хотя бы романтическую напряженность жеста посвящения сыну «С того берега» или массу лирических пассажей из «Былого и дум», – то Наталья сохранила тот способ видения реальности, который сложился у нее к 1837–1838 годам. Любовь была для нее всем. И она делала ставку на своего Александра. Мечты не оправдались, но они так и остались неизменными – она жила «идеальной любовью», и когда встретила Георга Гервега, то новый роман во многом попыталась выстроить по модели уже раз пережитого, вплоть до текстуальных совпадений в письмах Александру 1836–1838 годов и письмах Гервегу 1850 года. И вновь подчеркнем, что и она, и Герцен жили идеалом «любви», свободным от семейного – это логика индивидуальных чувств, а не социального выбора, идея жизни в соответствии со своим «сердцем», то, что в литературе будет выражено Жорж Санд, чьи романы для Натальи становятся почти «святым писанием», а персонажей она примеряет на себя и на своих близких вплоть до отождествления, стремления построить жизнь по книге.
Отношения с Гервегом приобретают столь сложный характер постольку, поскольку для Натальи речь идет не об измене и не о новой любви, но об идеальном чувстве – том, что должно оправдать всю ее жизнь (при сохранении «любви» к Александру). Оттого ни одно из существующих решений ее не устраивает – Гервег, настаивающий на том, чтобы она ушла от мужа, встречает вновь и вновь повторяющийся отказ. Натали мечтает выстроить «союз сердец» – вчетвером, она с Александром, Георгом и Эммой Гервег. В этих рамках действует и Герцен, целиком принимая, хотя и без радости, планы жены устроиться вчетвером в Ницце. Отметим, что и здесь Наталья возрождает свои мысли и планы почти пятнадцатилетней давности. Вспомним своеобразные идеи о «браке втроем» с Медведевой – впрочем, как обычно у Натальи Александровны, поданные «чисто идеально» (такая же «идеальность» сохранится и в ее письмах к Гервегу, в которых она будет сочетаться с предельной откровенностью, в том числе и в телесном плане, но дабы быть выраженной, она предполагает обязательно перевод, включение в иную, «романтическую» систему символов). После откровенного признания, сделанного Герценом о своих отношениях в Вятке с Медведевой, Наталья пишет:
...
«Ежели бы Мед<ведева> забыла тебя, была бы счастлива, тогда бы мы не должны были мучиться и томиться пятном… Но она несчастна. Любит тебя и, может быть, надеется, что ты женишься на ней. <…> Я была бы все та же, та же любовь, то же блаженство внутри, а наружно – кузина, любящая тебя без памяти. Я бы жила с вами, я бы любила ее, была бы сестрою ее, другом, всю бы жизнь положила за ее семейство, внутри была бы твоя Наташа, наружи – все, что она желала» (цит. по: с. 333).
Главное будет Натальей проговорено не раз в ее письмах к Гервегу – приведем всего лишь один фрагмент (из письма, относящегося к лету 1850 года):
...
«Что бы ни таило для меня будущее – я люблю свою любовь; ни один миг из своего мучительного существования я не обменяла бы на все земные радости» (с. 345).
Биограф пишет: «Натали словно пребывает в призрачной, раздвоенной реальности, то упрекая Гервега в недостатке любви, то сообщая ему о растущей привязанности к ней мужа. 4 августа 1850 года, незадолго до приезда Гервега <в Ниццу>, она вдруг пишет ему: “Я уже говорила, мне кажется, что сам А. знает, что после него у меня ты, ты, ты..” Натали тонет в эротических воспоминаниях. Ревниво продолжает свои “излияния” (ее слово): “Неужели эта любовь оставляет в тебе свободное место для какого-то другого желания?.. Неужели сохранилось в тебе незанятое место? <…> Вот я вся, вся твоя. нужно ли тебе еще что-нибудь?.. Возможно, ангел мой, что я тебя не удовлетворяю. Но во мне уже более нет ничего, чего бы я тебе уже не отдала..” Последняя разлука Натали с Гервегом, заметим, длится уже более семи месяцев, и за это время много воды утекло.» (с. 346). Для Натали важно ее чувство, эпистолярный роман если и не самодостаточен, то во всяком случае является выразителем главного: наслаждения чувством, переживанием, которое становится всепоглощающим – через девять дней после рождения дочери (Ольги, 1850–1953) Наталья пишет Гервегу:
...
«Пусть когда-нибудь люди падут ниц, ослепленные нашей любовью, как воскресением Иисуса Христа» (цит. по: с. 349).
Хотя в данном контексте биограф пишет о «патологической страсти к Гервегу» (с. 349), для пущей ясности выделяя «патологию» курсивом, однако с данной оценкой – или с ее избирательностью – трудно согласиться, поскольку подобные же или весьма родственные заявления можно прочесть и в письмах Натальи, и в письмах Александра в огромной переписке периода вятской ссылки. Если в чем и заключается патология, то скорее в самой романтической топике, принимаемой Натальей вполне всерьез, как жизненная правда, – и прочитанное/сказанное оказывается тем, в соответствии с чем она пытается жить – и живет. У Герцена изначально куда больший зазор между формой выражения, которая вполне соответствует романтическому умонастроению 1830-х, и его житейскими поступками (выходом здесь, существующим в самом романтизме, оказываются ирония, сатира и сарказм – в чем преуспел Герцен, становящийся невыносимым тогда, когда пытается писать свободно от этих трех опор «реализма»; для Натали, иногда прибегающей к иронии, она остается литературным средством, а не коррективом для жизненной практики). Эмма Гервег писала в феврале 1851 года Наталье, ретроспективно оценивая свое положение:
...
«Что было делать! С одной стороны Георг, который был для меня всем и который повторял мне, что покончит с собой, если я его покину; с другой – А., которого я нежно, от всей души любила, который был так добр ко мне, – а посередине ты, которая под предлогом желания примирить всех жертвовала всеми и готовила своим сердечным дилетантизмом катастрофу, кровавый конец которой я предвидела и предсказывала» (с. 355).
В июне 1851 года Герцен пишет жене из Парижа:
...
«Я думаю, ты права, мы должны были сплавиться, сделаться необходимостью друг для друга, страшный опыт показал иное, но, может, он победится. <…> Я ведь был ужасно молод, чист даже по-детски во многом до этой страшной осени, тут я переродился и стал вовсе не так прост и прям, как прежде, я чувствую, что я стал зол, скрытен, постоянно присущее чувство великого оскорбленья, как дрожжи, бродит и мучит. – Ты скажешь, что я опять все говорю о себе да о себе. Да о чем же, друг мой, говорить мне с тобою, как не об нас» (с. 357).
В случившемся сам Герцен будет винить Гервега (и последующее его поведение даст Герцену основание для самых унизительных оценок), однако в основе лежит общая для всех трех основных участников происшедшего позиция индивидуалистической чувствительности, где жизнь строится на основании своего переживания (и до тех пор, пока оно длится). Сами отношения Герцена с Гервегом, их дружба, для которой единственным образом для сравнения оказывается союз с Огаревым, в высшей степени характерны для Герцена – другой здесь оказывается «двойником», интимнейшим другом, который целиком входит в твою жизнь. В случае с Гервегом тот оказывается «соблазнителем» Натали, при следующем повороте биографии уже сам Герцен «уводит» у Огарева вторую жену последнего, Наталью Тучкову, устраивая «брак втроем», нечто подобное тому, что замышляла Натали. Перипетии той истории еще сложнее, растянулись до самой смерти Герцена – но скучнее и прозаичнее; Герцен пытается как-то наладить свою жизнь, но не знает, с какого конца взяться, переживает свое отчуждение от детей, в частности от дочери Таты, чьим воспитанием занимается Мальвида Мейзенбуг, винит во всем последнюю – хотя сам же и выбрал ее в воспитатели и ничего не делал (да и не делает), чтобы изменить положение вещей, отчаянно переживает за судьбу своей дочери от Тучковой, считая, что та губит ребенка, но вновь не может придумать никакого исхода.