Когда Красная армия приближалась к Берлину, этот русский двинулся пешком на запад, преодолевая тяжелый путь через развалины, под гул моторов на небе, укрываясь в канавах от перестрелок. Он предпочел еще хуже питаться, совсем не спать, лишь бы не дать большевикам «освободить» себя. Так он добрел до Гамбурга, оттуда подался в Бремен. Продолжая скитаться и после окончания войны, он нашел себе товарища, бывшего советского военнопленного, который тоже не стремился возвращаться домой. И вот до этого бездомного странника, наслаждающегося счастьем обретенной свободы, первой в жизни подлинной свободы, дошли слухи, что в городе Нюрнберге начался грандиозный процесс, суд человеческой справедливости над содеянными преступлениями, содеянными в ходе только что отгремевшей войны.
А человек этот знал об одном ужасном преступлении – знал больше, чем кто-либо из заседающих в нюрнбергском Трибунале. Это был никто иной, как Иван Кривозерцев, житель деревни Новые Батеки (дом № 119), Смоленской области, около станции Гнездово, близ леска в Косогорах.
Кривозерцев, опьяненный лозунгами свободных демократических стран, которые встречались ему на каждом шагу на развалинах гитлеровской Германии, был готов, наконец, уверовать в правду и справедливость. Ему казалось, что на нем, прожившем сравнительно короткую трудовую жизнь, лежит долг внести свою долю в дело мировой справедливости.
Из этого уже видно, что Кривозерцев, хотя и вдоволь повидавший на своем веку, был человеком наивным. Его случайный товарищ Мишка, бывший советский военнопленный, был тоже не весьма искушен в политике. Еще больше приходится удивляться, что они нашли третьего, тоже русского, образованного, владеющего иностранными языками, инженера, который согласился быть их переводчиком.
В Бремене Кривозерцев со своим переводчиком пошли в американскую комендатуру. Их принял солдат, который, на непринятый в Европе манер, держал обе ноги на письменном столе, а руки – скрещенными на груди, и жевал резину. Он спросил их, чего они хотят.
– Я должен дать очень важные показания, – сказал Кривозерцев через переводчика.
Солдат выплюнул резину, закурил хорошую американскую папиросу, снял ноги с письменного стола и, морщась – видно, они у него затекли, – пошел за офицером.
Когда Кривозерцев начал говорить, а инженер переводить, американцы иронически улыбались. Когда же они начали открыто смеяться, Кривозерцев смутился. А когда один из них, перестав смеяться, серьезно сказал: «Нужно бы его передать русским, им уж там виднее, что делать и как использовать его показания», – Кривозерцев побледнел.
Сегодня он уже сам не помнит, чего он больше испугался: серьезности, с какой это было сказано, или самого смысла произнесенных слов…
Он убежал.
Нашел своего друга Мишку и пробормотал сквозь зубы:
– Давай сматываться отсюда!
Они вышли из Бремена пешком. Потом влезли где-то в поезд и поехали. Все через ту же разоренную Германию.
Сейчас, когда я это пишу, политическая ситуация в Европе все еще такова, что я не могу сказать, где и при каких обстоятельствах я встретился с Иваном Кривозерцевым. который как раз в те дни, когда нюрнбергскому Трибуналу предстояло заняться катынским преступлением, рассказывал мне подробно, как все происходило, – рассказывал втайне от стражей общественного порядка.
Глава 17.ИСПОВЕДЬ ИВАНА КРИВОЗЕРЦЕВА
– Начинать с самого начала?
– С самого-самого.
– Ладно. Я расскажу не только о деле, но и о самом себе. У нас было когда-то 9 десятин в деревне Новые Батеки, в 12 километрах от Смоленска, на запад, это значит – в направлении Витебска. Земли не так-то уж и много, но хватало на жратву для всех, и жилось нам до большевистской революции неплохо, так как мой отец был большим работягой. Моя мать, урожденная Захарова, была тоже из местных. Кроме меня были еще две сестры. Нашу семью любили и уважали все кругом – я могу судить об этом по частым и многочисленным гостям, которые у нас бывали. Сколько раз, засыпая на печи, я видел сквозь сон отца за столом в обществе соседей, улыбающуюся мать… Словом, жили мы хорошо. Мы жили своей жизнью, в стороне от событий. По витебской дороге движение было небольшое. С одной стороны тянулись длинные деревни, крытые соломой хаты, сами знаете, как у нас… С другой стороны – лес. Его звали Катынским лесом. Тогда он был собственностью поляка, пана Козлицкого. Часть леса, что ближе к Смоленску, называли Косогорами. А дальше – Разбойничий Колодец и Черная Грязь. В детстве мурашки пробегали по спине от одних этих названий. В лес ходили за хворостом, ягодами и грибами – ну, как обычно в лес…
Дореволюционного времени я почти что не помню, как будто сквозь сон, а повторяю, что слышал. Я родился в 1915 году. Но говорили, что после революции стало хуже. Мы оставались от всего в стороне. Лес у Козлицкого отобрали и национализировали, но мы продолжали ходить туда за хворостом, ягодами и грибами.
Помню, в 1926 году, когда мне было 11 лет, начались первые преобразования. У нас отобрали часть земли и оставили шесть гектаров. Отец продолжал работать на земле, как работал его прадед, дед и все кругом, кого мы знали. И вдруг в 1929 году обрушилось на всех несчастье. Коллективизация!
Я помню, как однажды отец вошел в избу, швырнул шапку в угол и сел на скамью за стол, подперев голову трудовыми, жилистыми руками… Вскоре он узнал, что его причислили к кулакам, а их всех ссылали на принудительные работы на Крайний Север, в концлагеря. Тогда они еще так не назывались, и никто из нас еще ничего не слышал о Гитлере, но так оно было. Все знали, чем это пахнет. Отец бежал. Он бежал с матерью и младшей сестрой. На Урал убежали.
А я и старшая сестра остались. Ей было 16, а мне 14. Мы работали в колхозе. Через два года отец вернулся с Урала. Его съедала тоска по дому. Вскоре его арестовали и посадили в тюрьму.
– За что?
– На основании 58 статьи, пункт 10. У нас обычно знают только, по какой статье, а не что в ней сказано.
Удивительно – через 9 месяцев отец вернулся. Но от него осталась одна тень: физически разбитый, неспособный к тяжелому труду. Вялым и равнодушным вернулся он в родную деревню, где был когда-то хозяином, а стал батраком на колхозной барщине. Но и там он долго не продержался. Его затравили, исключили из колхоза. Где-то там на Урале он работал стекольщиком. И тут он пробовал вставлять оконные стекла, чтобы заработать на кусок хлеба. Но кому они нужны, эти стекла в стране, превращенной в нищую, в жизни без завтрашнего дня? Дыры заклеивают старой советской газетой: и дешевле, и пропаганда на всю деревню… Да-а-а…
Еще год или два отец слонялся по окрестностям, а в 1934 году его опять арестовали. Теперь даже никто не знал, по какой статье, да никого это и не интересовало.
Я кое-как пробиваюсь сквозь эту распроклятую жизнь, которая выпала на нашу долю. Кончаю школу и учусь на токаря. Как-то раз зовут меня от станка, это было уже в 1937 году. «Письмо пришло, – говорят. – Официальное письмо». Это был ответ на наши хлопоты: «Местонахождение вашего отца неизвестно». У нас всегда так, когда кого-нибудь расстреляют без суда… Я только перекрестился в сторону Косогор и вернулся к станку.
– Почему Косогор?
– Потому что думал, что, может, там…
Потому, что это место уже с первых лет после революции стало местом казней. Время от времени туда привозили каких-то людей, на которых никто не смотрел, да и не хотел смотреть. Расстреливали как стояли, закапывали, где упали, выравнивали землю, а потом люди из деревни опять ходили за грибами и хворостом. Расстреливали редко. Наконец, в 1929 году, не помню уж в каком месяце, приехала комиссия ГПУ, осмотрела этот лес и забрала его себе. С того времени его огородили проволокой, а со стороны дороги поставили деревянный забор и ворота. А над воротами вывеска: «Запретная зона ГПУ. Вход посторонним лицам воспрещается».
Теперь начали расстреливать чаще, но тоже не так уж регулярно. Временами в лесу было тихо. Люди, привыкнув к такому соседству, подлезали под проволоку и ходили по лесу. Случалось, что охрана кого-нибудь поймает. Пойманный получал прикладом в спину или кулаком в зубы и его отпускали. Этим обычно кончалось. Но таким образом стало известно, что в середине леса, над Днепром, построили дом, дачу. В нем постоянно жили какие-то служащие ГПУ. Люди уже знали сторожа, повара, прислугу и шофера, который часто ездил в Смоленск. Летом сотрудники ГПУ приезжали туда на отдых. В этом доме помещался также конвой, когда привозили смертников. Там же жили исполнители, те, что расстреливали. Со временем об этих делах все у нас узнали, но, как водится, никто о них вслух не говорил.
Я тогда работал в деревне попеременно то кузнецом, то слесарем, то просто сельским рабочим. От армии меня освободили по болезни глаз. Потому я не попал на финскую войну, а в начале 1940 года поступил на работу в колхоз «Красная заря», в который входили деревни: Новые Батеки, Гнездово, Грущенка, Жилки. Я почти постоянно жил в Грущенке. У меня уже были свои друзья и приятели, были также в окрестности и родственники. Я хорошо знал всю местность – и поля, и леса.