Однако упорно поговаривали, что граф просто изъял поэму из какой-то монастырской библиотеки.
— Сколько вы заплатили, граф, за это евангелие? По моему разумению, XV век? — спросил Болтин.
— Ах, вот это! Мой человек приобрел его у староверов близ Вологды. Сто рублей ассигнациями отдал за эту книгу и несколько рукописных сборников.
— Сто рублей!
— Эх, господа, а разве вещь не стоит денег! Кругом, конечно, убытки, да уж душа такая. С месяц тому назад наградила меня матушка императрица, пожаловала за службу тысячу дуга. Так я упросил, чтобы эти души переписать на моих секретарей: секретари ведь люди недостаточные!
Собравшиеся одобрительно зашумели.
— Благородно, граф, благородно. Это столь редко в наш меркантильный век!
— Говорят, — сказал Болтин, — что ваше сиятельство в Москве уж успели обогатить книготорговцев.
Мусин-Пушкин понял, что пора перейти к делу:
— Ну, коли от вас не скроешься, расскажу. Представьте, дней десять назад вернулся от государыни, узнаю, что меня ждет посыльный из Москвы. Оказалось, в книжную лавку Сопикова привезены бумаги Петра Никифоровича Крекшина. Помните, господа, тот самый Крекшин, кто собирал бумаги гисторические и все журналы Петра Великого. Я сразу догадываюсь — здесь быть поживе. Бросаю дела, скачу в Москву. Являюсь к Сопикову, он меня уводит в комнату, а там целая груда рукописей свалена.
— Что? Какие?
Гости снова заволновались.
— Да так, всякая всячина. Не допуская до разбору ни книг, ни бумаг, без остатку все купил. И не вышел из лавки, доколе при себе, положа на телеги, не отправил все в свой дом. Триста рублей отдал. Цена, полагаю, обыкновенная.
— Оброк с полусотни душ, — заметил кто-то.
— Охота пуще неволи, — парировал граф.
— Да не томите, граф, что же все-таки в этой груде?
— Все больше бумаги покойного Петра Великого. Рад бы, господа, показать, да еще сам не разобрался. В другой раз уж вас попотчую.
Бантыш-Каменский легонько толкнул ногою Болтина.
— А мне британский посланник говорил не так давно… — начал Болтин.
— Британский? — живо перебил Мусин-Пушкин. — Знаю, знаю, он тоже охотник до старья. Вы мне лучше потом расскажете про британца. А сейчас, так и быть, я вам прочту из приобретенных мною бумаг Петра Великого нечто, к рукописным древностям относящееся.
Мусин-Пушкин снова исчез и вернулся с большой бумажной тетрадью.
— Любопытно вспомнить, господа, с чего начались поиски старых книг… Вот указ его величества: «Во всех епархиях и монастырях… прежние жалованные грамоты и другие куриозные письма оригинальны пересмотреть и переписать. Куриозные, то есть древних лет рукописанные летописи, что где таковых обретается — взять…»
Выпили в память Петра Великого.
— Только немного он сыскал, — произнес один из профессоров. — Тому, кто срезал бороды да снимал колокола, монастыри неохотно отдавали.
Сказал и сам испугался: невольно намекнул на графа, очищавшего монастырские библиотеки. Однако Мусин-Пушкин почти никогда не гневался:
— Вот вы, господа, все шутите, что я-де и так и не так собираю. А ведь как собирать, коли все по медвежьим углам растаскано, запрятано, забыто, сгнило, сгорело. Ну ладно, царь Петр немного добыл, у него дел было поболе, чем помощников. Да ведь сам Василий Никитич Татищев чего не делал для книжного собирания!
— Татищев, — встрепенулся Болтин. — Вот был великий человек и великий искатель! В младости имел я счастье видеть его.
— Языков, говорят, знал несчетно, — вспомнил один из гостей, — шведский, польский, татарский, гишпанский.
— А кем только не был, — подхватил Болтин, — жизнь какова! В восемнадцать лет бьется под Нарвой, в тридцать — управляет уральскими заводами, после возводит на престол Анну Иоанновну; непременно б от Бирона лишился головы, кабы не воцарилась Елизавета Петровна…
— Хе-хе! А Бирону-то подписывал письма «Ваш подданническо-послушный слуга», — заметил Мусин-Пушкин.
— Бирон все равно его величал «главным злодеем немцев», — отвечал Болтин.
— А взятки-то делил на «грешные» и «безгрешные», — сказал граф, — и с астраханского губернаторства был сослан в собственное имение. Впрочем, сам грешу: злословие нейдет к делу, ибо память о Василии Никитиче и для меня священна…
— Вот вы б, Алексей Иванович, — вмешался Бантыш-Каменский, — вы бы и поискали бумаги Татищева. Собрание, говорят, громадное было! На Урале до тысячи редких книг держал. Потом все утратил и во второй раз собрал. Василий Никитич, мне рассказывали, собирал книги и рукописи у раскольников, татар, бухарцев, литовцев, шведов. И все пропало, вот горе-то!..
— Будто я не пытался найти, — нехотя отвечал Мусин-Пушкин. О ненайденном рассуждать не любил, боясь соперников.
— Лет пятьдесят назад указы Петра Великого о книгах и грамотах не больно соблюдались, и книжное собрание вроде моего почли бы за баловство. Представьте, святейший синод, как мне донесли, в 1734 году запретил печатание летописей, ибо «в оных книгах писаны лжи явственные, отчего и в народе может произойти не без соблазна…»
— Недаром, — вздохнул Болтин, — бумаги Татищева по миру пошли. А бесценной гистории своей не дождался увидеть и умер за восемнадцать лет до напечатания ее.
Мусин-Пушкин достал с полки книгу и чуть нараспев прочитал заглавие: «История российская с самых древнейших времен, неусыпными трудами через тридцать лет собранная и описанная покойным советником и астраханским губернатором Василием Никитичем Татищевым».
— Уж коля, граф Алексей Иванович, мы за Татищева выпили, — произнес один из посетителей, хозяину неизвестный, — почтим вашего лучшего соперника, Николая Ивановича Новикова, изрядного собирателя и писателя.
Мусин-Пушкин смутился. Он вспомнил, как перед отъездом из столицы слышал разговор императрицы с князем Репниным:
«А отчего бы, князь, не арестовать Новикова? Оп смутьян и враг мой».
«Отчего ж не арестовать? Арестовать можно, прикажите, ваше величество!»
«Прикажите, прикажите!.. Знаю вас. Потом сами будете толковать о беззаконии и меня же во всем обвините. Нет, пока повременим…»
А гость-говорун не унимался:
— Николай Иванович не издатель, а волшебник: его «Древняя российская вифлиофика» вся разошлась! Второе издание — и снова расходится… Кто мог предполагать подобное? Десять томов разных грамот, посольских отчетов, боярских родословных и чтоб такой оборот имели… Мы живем в просвещенный век. Гистория дает прибыль, господа!
Мусин-Пушкин осмотрелся и, пригубив бокал, нехотя проворчал:
— За науку, прибыль приносящую.
* * *
Гости разъезжались. Придержав Болтина, Мусин-Пушкин шепнул, что просит его остаться вместе с Бантыш-Каменским. С трудом скрывая любопытство, они двинулись вслед за хозяином по пустым лестницам и галереям, согретым жаром тысяч свечей. Знали, что «собиратель припасов» зря не позовет…
В небольшой комнатке у стены лежит груда рукописей.
Все трое сгибаются над нею…
Сначала извлекают 27 журналов Петра I. Затем какую-то летопись. Ее разглядывают молча. Тишину нарушают лишь потрескивание свечей да глухой шорох быстро переворачиваемых листов. Мелькают отдельные строки, слова: Киев, Новгород, ханы татарские, князья московские…
События доведены до XVII века. Судя по почерку и другим признакам, переписана рукопись всего лет за сто — около 1700 года.
Затем Мусин-Пушкин вытаскивает пергаменную тетрадь. На последнем листе подробное описание взятия Казани Иваном Грозным в 1552 году и запись об окончании труда в 1604-м.
Гости ожидают еще каких-нибудь манускриптов — не старше XVI или XVII века.
И тут хозяин, давно забывший о графской важности и обер-прокурорской солидности, молча достает большую пергаменную книгу. Болтину показалось, что он ее вытащил из груды рукописей. Бантыш-Каменский же готов был поклясться, что книга была при графе еще до того, как они вошли в комнату…
На первой странице — «Се повести временных лет, откуду есть пошла Русская земля…»
— Четырнадцатое столетие, — изрек Бантыш. — Пергамен да и почерк… Весьма престарелая летопись. Может, и самая старая из известных. Мне не доводилось держать в руках более ранних.
Пергаменные листы переворачивались с трудом. Ни имени автора, ни года или места издания. На листах вытянулись стройные, тщательно выписанные буквы.
— Это устав — письмо древнейшее, красивейшее и медленнейшее, — говорит Болтин.
— Увы, — вздыхает граф, — после того как нагляжусь на эту красоту, признаюсь, бываю несправедлив и суров к своим писарям с их росчерками и завитушками!
По страницам мерно двигались строки, не разделенные на слова, без неведомых в древности точек, запятых и прочих «препинаний».
— Смотрите, наш незнакомец заторопился!