Вот, дедушка, дают землю, у кого мало, нарезают.
Нет, не этого. Чего-нибудь на самом деле хорошего… Телеграммы какой?
Чего бы для вас надо хорошего?
Да насчет мира-то. Пора бы. Ведь уж повоевали. Крестьянам-то уж больно тяжело.
А нам разве легко? Вы хоть дома, а мы…
И что вам воевать, итти против своих? Образованные люди, а в толк не возьмете, что не хорошо. Утихомирились было зимой, ушли в Крым, ну, думаем и слава богу. Так нет же, опять пришли. Зачем?
Ты, дедушка, большевик, что ли?
Что ты, Христос с тобой, какой я большевик. Худо я понимаю эту болыпевизню. А только одно скажу, сердись, хоть нет: пусть уж лучше будут большевики, да одни. Так все как-нибудь образуется. А то на Росеи две власти, хуже того нет. Без вас у крестьянина, хоть и при большевиках, а все было, и кони, и коровы, и бараны. Теперь все перевелось. Когда еще снова наживем. Так-то, господин офицер, — спохватился вдруг дед и оглянулся во все стороны, нет ли где свидетеля его крамольных слов, — прости меня старого, все это я по мужичьей простоте, по глупости.
Знак недобрый: население уже утратило страх перед белой властью.
Сначала оно пассивно сопротивлялось, не давая новобранцев и отлынивая от повинностей. Теперь оно развязывало язык. Плохо. По всем признакам близится конец безумной авантюры, затеянной Врангелем. Что же ждет нас, больших и малых статистов гражданской войны?
Чтобы рассеять невеселые думы, попадаю в театр. Есть такой и в Орехове.
Сегодня праздник Покров.
Театр бедный, жалкий. Другого и трудно требовать в этом местечке. Он долго был заброшен. Теперь его восстановил комендант города полк. Греков, он же комендант нашего штаба, временно наводивший здесь порядок.
В стане белых создался тип профессионалов гражданской войны, незаменимых на фронте и опасных в тылу. Полк. Греков принадлежал к числу героев, опасных на фронте и незаменимых в тылу. Нелюбитель сражаться, он мог хорошо организовать обоз, довольствие, труппу или хор. Где надо, приврет; где надо, спровоцирует. Не дурак выпить, не враг и поухаживать. В общем тип профессионала-тыловика, вечного божиею милостию коменданта. Проходили годы, случались катастрофы, распылялись армии, сокращались штаты, издавались грозные приказы об отправке на фронт всей тыловой братии и о замене ее инвалидами и стариками. По все эти волны бушевали вокруг Грекова без всякого для него вреда. Он по-прежнему комендант- ствовал то тут, то здесь.
Чувствуя себя теперь, после ухода штаба, полновластным властелином Орехова, он важно восседал в театре на почетном месте рядом со здоровой, красивой хохлушкой. Уже начавший увядать, худой, невзрачный, он, однако, нежно прижимался к плечу своей соседки, чувственное лицо которой так и манило к себе каждого самца.
Знаете эту новую пассию нашего коменданта? — спросил меня в антракте хорунжий Т., подчиненный Грекова.
Покамест нет.
Это комиссарка. Она, как говорят, девица образованная, дошла до последнего класса гимназии. Когда зимой здесь были большевики, она сошлась с ихним комендантом. Пришла их очередь уходить, она осталась, не желая покидать родителей. Теперь крутит любовь с нашим комендантом.
Беспартийная, видно?
Наследственная комендантша. Кто у власти, тому и ее ласка. Мало ли таких.
А скажите, — вдруг он переменил тему, — что у вас в Токмаке говорят о рижских переговорах? Ой, плохо будет здесь, если там заключат мир.
В крымских газетах, сами знаете, что пишут. Война до победы…
Война до победы, грабеж до конца. Это так…
Тут он обернулся кругом, чтобы убедиться, не слышит ли кто из посторонних нашего разговора.
Это так, но и то надо знать: время идет к зиме. Красные, как мы знаем здесь от пленных, опять грозят нам: смотрите, лето ваше, зима наша; вы к нам на танках, мы к вам на санках. И в прокламациях ихних пишут: солдаты к нам, казаки по домам, офицеры по гробам.
В театре вместо успокоения я еще более развинтился.
Как вы думаете, успею я съездить в Севастополь за медикаментами? Хоть бросай практику… Насилу отстоял от реквизиции бор-машину. Но нет пломб.
С такой речью обратился ко мне после театра ореховский зубной врач, еврей по национальности, у которого комендант отвел мне квартиру. У него я останавливался и в прошлый раз, и он охотно беседовал со мной перед сном на политические темы. Тогда мне казалось, что он верит в нас, потому ли, что еще находился под свежим впечатлением разгрома дроздами курсантов и нашего продвижения к Синельникову, или боялся откровенничать в первой беседе с незнакомым белым офицером.
Теперь я слышал в его речи другие нотки.
А почему ж не успеть? Я вас не понимаю.
Боюсь я, что уеду в Севастополь, а Орехов займут красные. Как я тогда вернусь домой через фронт?
Что вы, что вы! С чего вы взяли, что мы скоро сдадим Орехов. Знаете, где наши… Далеко впереди от вашего города.
Он постукал пальцами о стол, причмокнул языком и самым убедительным голосом ответил:
Полноте, полковник! Я так считаю, что ваша песенка спета. Подите на базар, подите хоть к соборному протоиерею, подите к кому угодно и спросите, кто верит в то, что вы долго продержитесь. Нет у вас пороха, это ведь мы все видим. Крестьяне воевать не хотят и вы их даже принудить не можете. Выдохлись.
Все точно сговорились. Все одно и то же.
Хотя для меня, как и для многих мыслящих офицеров, с самого начала был ясен исход крымской авантюры и неизбежность новой катастрофы, но общий ход событий, т. е. продвижение вперед, кой-какие политические успехи вроде признания южно-русского государства de jure Францией, отодвинули на второй план страхи за будущее, приковав мысль к настоящему. К тому же стояло теплое лето, в молоканских селах летом жилось столь хорошо, что не хотелось и думать о роковом исходе и своей грядущей судьбе.
Теперь лето сменилось осенью.
И все предвещало наш близкий конец.
Васильевские девки, не иначе. И смотрите ж, куда они прут! Непременно вслед за казаками. Казак для них — что твоя ягода малина. Сбаловались наши девки совсем, особенно молоканские. Война у них всякий стыд съела. У-у, туды-растуды вас!
С этими словами Иван замахнулся кнутом, точно и всерьез собираясь кого-то ударить.
Навстречу нам (теперь мы ехали из Орехова обратно в Б. Токмак) тащились три девицы, босые, со свертками на концах палок, закинутых на плечи, как ружья у солдат.
Васильевские, небось?
Голос Ивана звучит насмешливо. Не совсем приличный комплимент готов сорваться с его губ.
Васильевские… А Донская конвойная сотня, не знаете, в Орехове?
Вот видите, кого им надо… Так и есть: своих полюбовников ищут. Как же, как же, спешите, они вас там ждут и не дождутся: плачут-горюют, слезами заливаются. Ах, дурехи вы, дурехи. Для казаков вы тоже, что сено для лошади: хочет — ест, не хочет — ногами топчет.
За Копанями по скату, перпендикулярно к дороге, тянется недавняя позиция красных. Ряд неглубоких окопов. Сзади их всякие отбросы — корки арбузов, банки из под консервов, тряпье, — неизменные следы долгого пребывания человека на одном месте.
От позиции дорога плавно спускается в лощину. Там, по берегам ручья, отдыхает сотни-две оборванцев. Обуви у большинства нет. У кого есть — пальцы высовываются из дырявых передов, как зубы из крокодиловой пасти.
Пленные, что ли?
Пленные… Красноармейцы.
Обижали наши, когда в плен взяли?
Сперва ничего при начальстве, не тронули. А потом, как повели с Гуляй-Поля, прискакал какой-то вахмистр, приказал снять сапоги, у кого были получше. Потом обирали на этапах.
А невесело тут, — угрюмо перебивает другой, сильно икая. — Пибилизовали, так говорили, что тут поют райские птицы и зимой босые ходят. Наврали.
Ты откуда?
Архангельский.
Земляк! Вот где встретились.
Охрана партии — один конный калмык. Скорее провожатый, а не конвойный.
Не убегут?
Куда бежать, зачем бежать, матер-черт.
Тупые, бессмысленные взоры. Сущность гражданской войны им непонятна. Белые, красные, — для них все равно, лишь бы не гнали подставлять башку под пули.
С неба доносятся певучие звуки. По голубой выси плывет гудящая паутинка. Постепенно она превращается в черную птицу, а из птицы скоро вырастает в мощный самолет.
На него устремляются взоры.
Очутившись над группою, аэроплан начал снижаться, и тогда на его хвосте ярко обрисовалась крас-, ная звезда.
Для пленных это свой, для меня — неприятельский. Но у них глубокое равнодушие на лицах, у меня любопытство.
Паря в воздухе, как орел, выслеживающий зайца, аэроплан покружился немного над рассеянной толпой и вдруг обдал ее целым дождем, не бомб, а листовок. Затем быстро заработал мотор, стальная птица взвилась к небу и понеслась на восток, по одному направлению с казачьими мечтами.