В обширном сводчатом помещении, где невидимыми светильниками освещен был только потолок, теснилось множество разнообразных лиц, индивидуальность которых при подобном освещении никак нельзя было рассмотреть. Но и духоты не было, какая-то незримая вентиляция приносила в подземелье даже свежий запах моря.
— Здесь танцуют кордак! — догадался Врана. — Или майюму. Сикофанты с ног сбились, чтобы найти, где же культивируют эти строжайше запретные танцы, а они здесь, под самым носом Священного Дворца!
И Теотоки и Ангелочка здесь, очевидно, хорошо знали, потому что, если внимательно наблюдать, обменивались с ними еле заметным взглядом или кивком головы. Впрочем, в отличие от верхней фускарии здесь разговоров никаких не велось.
Пока общество приготовляло себя к танцам. Врана размышлял. Всю жизнь почитал себя простым солдатом, пестрая и длинная, прошла она у него в походах и миссиях, где только не побывал. А вот на таком танце, о котором шепчется вся Византия, бывать приходится впервые. Да и то правда, что ж это за танец такой, за исполнение которого императоры способны приговаривать к смертной казни?
Музыка (струнные инструменты, флейты и бубны) выступала вкрадчиво, развивалась лениво, с неохотой, словно бы размышляла: а может быть, прекратить, пока не поздно, не нарушать закон?
Но вот в мелодии что-то переломилось, какой-то живчик зачастил, нетерпеливый, сбил всю леность. И пошло: майюма, убыстряясь, стала выделывать сумасшедшие ритмы, фигуры затряслись друг против друга.
— Майюма бывает разная, — сказала Теотоки, невольно придвигаясь к жениху. Круговерть начинала сбивать ее за собой. — Трактирщик Малхаз у нас еще аристократ… Вы посмотрели бы, как в тавернах пристани пляшется плебейская майюма, какие штучки там выделывают!
— Что? — не понял Врана в грохоте бубнов. Но тут все до одной пары сорвались с места и, обхватив друг друга, словно черти на Лысой горе, понеслись водоворотом. Ангелочек встрепенулся, как боевой конь, повесил на крюк свою шляпу-лопушок и без дополнительного приглашения за руку увлек Теотоки в вихрь танца.
Напряженный девичий голос напевал, точнее, выкрикивал какие-то неразборчивые слова, и мужской хор с длинными синкопами их словно бы подтверждал. Пелись куплеты на самом низменном, с точки зрения византийцев, жаргоне, которым тем не менее искусно владели и некоторые императрицы. Смысл всего этого мы могли бы приблизительно воспроизвести так:
Я кру-та-ну,
А ты вибрируй,
Я разверну,
А ты — давай,
Над оглушенным этим миром
Ты семя ада проливай!
Дрожите, Римы и Парижи,
И колыбели, и гроба,
Мы, поколение бесстыжих,
Европу ставим на попа!
Зачем нам штопать Мира дыры,
Беречь гнилые Рубежи?
Я крутану — А ты вибрируй,
Я разверну — А ты круши!
Забывшись в танце, испускали крики, хрипы, горловые рыдания. Иные просто мочились на скаку, другие, скинув все одежды, вращали голыми руками и ногами. Многочисленные церковные инвективы обвиняют поклонников майюмы, что они, забываясь без предела, будто бы осуществляют в танце половой акт или даже прилюдно занимаются онанизмом. Нет, мы такими фактами не располагаем.
А Вране вдруг стало смешно и спокойно, как в те времена, когда он, молодой и безрассудный, под градом стрел хаживал на дикарей. Он и сам сплясал бы с этими дергунами, да пару его увел Ангелочек.
Вот и они танцуют. Как и все другие, Теотоки отстегнула и отбросила длинную юбку, осталась в набедренной повязке. Смуглые ноги ее были прекрасны, и Врана глаз не мог отвести, как она, еле успевая за бешеной музыкой, изгибалась в коленках и в талии. То плыла, как царевна Лебедь, то готовилась ужалить, как змея.
— Браво, Астрон! — танцующие останавливались, только чтобы ею полюбоваться. — Браво, Сверкающая Звезда!
И танец оборвался тишиной. Повалились, задыхаясь, плясуны. Изнемогшие танцорки кинулись в объятья кавалеров.
Теотоки, оторвавшись от Ангелочка, приблизилась к жениху, стараясь умерить дыханье. Взглянула прямо и слегка виновато.
— Вот ведь я какая… Вы теперь откажетесь от брака?
Врана как-то по-солдатски ухмыльнулся и потрепал ее по локтю. Вышли на улицу, там все-таки ожидал конный конвой с факелами. Молодой горбоносый генерал, чем-то похожий на самого Врану, выдвинулся, ожидая приказаний. Тот его отпустил:
— Не тревожься, Саватий, все в порядке. Поезжай спать.
— Попался, дружочек, попался! — ликовал чародей Сикидит вокруг Дениса, которого царевнины варяги притащили к нему в эргастирий. — Ишь, самостоятельные чудеса он начинает устраивать, львов он укрощает, императоров исцеляет! Тьфу ты, мое творение, сопля бесправная, я тебе покажу, как от хозяина убегать!
Велел варягам:
— Прикрутите-ка его к спинке этого кресла, да понадежней. Он имеет дар освобождаться от пут, однажды так меня за горло ухватил, я чуть не задохнулся.
Придворные кесариссы ушли, Сикидит выбежал за ними, говоря благодарности и рассовывая золотые монеты. Денис в отчаянии огляделся.
Это была, очевидно, столичная лаборатория чародея, такая же, как в той далекой хижине на Кавказе, только в обширном сводчатом зале дворца. Но здесь также имелся огромный каменный очаг, стены и потолок были расписаны знаками зодиака и орбитами светил, на полках стояли реторты, пробирки, колбы, всевозможные ступки, флаконы с разноцветными жидкостями. Взор Дениса привлекло стеклянное сооружение, которое сначала он принял за витрину музейного типа. Там в нелепой позе красовалась фигура женщины — восковая, что ли? — в рост человека, одетая в длинную расшитую крестьянскую юбку.
Денис внезапно понял, что это же его Фоти, Фотиния из Амастриды Пафлагонской! Каким-то непостижимым образом она здесь впаяна, вмурована в стеклянный куб… У Дениса похолодели ноги.
— Что? — стал ликовать возвратившийся Сикидит. — Любуешься? Да, да, это твоя девка. Та самая, за которой ты тут шныряешь… Это я ее тут запаял в стекло. Ну как? Да не расстраивайся, она не мертвая, она жива-живехонька. Присмотрись получше — дышит!
Сикидит, словно чудовищная стряпуха, звенел чародейской посудой, что-то вдребезги разбил, чертыхался. Намешал в колбе снадобья, велел Денису выпить. Тот пытался его укусить.
— Ах ты, гад! — рассвирепел чародей. — Да я тебя… Да ты у меня… Твоя эта Фотиния тоже тут кобенилась, разыгрывала невинность. Вот пусть поживет теперь в стекляшке! Я хочу теперь ее отправить туда, в твой век. — Чародей указал пальцем в потолок, как таким же образом выражал эту мысль и Денис. — Там как раз имеется ее двойник или, как это правильнее говорить, — двойница? Вот пусть и поразбираются, кто кого отражает, кто есть кто… Хе-хе-хе!
Кто-то тут вошел, покашливал, шмыгал подошвами о пол. Сикидит, на всякий случай, — спрятался за спинку кресла, к которому был привязан Денис.
— Это ты, что ли, Фармацевт? — спросил он глухо. — Что ты там шмыгаешь?
— Я, я, могущественнейший, я, — отозвался врач. — Вот насморк приобрел, таскаясь за вашим этим Дионисием.
Да, это был его маленький коллега, его Фармацевт, которого Денис — увы! — считал своим защитником, в мухоморчатом халатике и в шляпке тимпанчиком. Он сообщил Сикидиту, что повстречал старосту партии венетов и тот велел передать, что их политическое выступление назначено на завтра.
— На завтра! — всполошился чародей. — А у меня ничего не готово, ни хлопушки, ни петарды, ни поджигалки! Провозился с этой пафлагонской куклой… Надо мне сбегать туда, к венетам!
Он сдернул с вешалки кожаный дождевик с капюшоном, потому что на улице заходили тучи. Один сапог нашелся сразу, другой, кряхтя и жалуясь на возраст, почтенный хозяин искал под диванами. Ворчал, что слуг завести не может, все ненадежны, последнего слугу пришлось замуровать в кирпич, излишне был любопытен…
— Ты уходишь? — заныл Фармацевт. — А меня с ним оставляешь? Давай его лучше ликвидируем.
— Да как ты его ликвидируешь, когда он снадобье принять отказывается? — Чародей ткнул в Дениса волшебным жезлом. — Кроме того, он мне слишком дорого стоил, а я хочу еще на нем подзаработать. Ладно, не расстраивайся, я его усыплю лучами, только ты отсюда выйди. Ты у меня квелый, в прошлый раз попал под излучение — проспал трое суток, жена раз десять за тобой прибегала.
— Жена? — мысли у Дениса уже путались. — У этого гаденыша есть, оказывается, жена? Да, да, как же я забыл, у него есть еще два обожаемых детеныша… Кстати, как он меняется, словно хамелеон, этот Фармацевт, то был весь седой, теперь лиловый.
Воля его к сопротивлению уступала натиску колдовства, непреодолимая сонливость сковала и движение и мозг.
Голос Сикидита из гнусавого и шамкающего вдруг сделался звонким и грудным, как у какой-нибудь ангелицы. «Ай праксеис су, кай пулосеис фе эн те кардиа су…» — «В делах твоих и словах да будет послушание сердца твоего…»