Если секретарь молдавского господаря отправляется из Перы, полагая, что может путешествовать по Европе, словно во Франции, он тут же сталкивается со своим первым приключением. К вечеру он обнаруживает, что оказался один, в неизвестных краях, потерявшим ориентацию (désorienté)[279].
Свои «неизвестные края» д’Отрив обнаружил в самой Европе, стоило ему только пересечь ее границу. Он повторил в обратном направлении путешествие Салаберри, доказав, что Восточную Европу можно открыть и когда едешь с запада на восток и с востока на запад. Константинополь, несмотря на всю свою экзотичность, был, по крайней мере, «известен», тогда как, покинув Азию, герой сразу же «потерял ориентацию». Потерю эту только усугубляли неожиданные столкновения с бездомными народами Восточной Европы. Через восемь дней по выезде из Константинополя д’Отрив обнаружил колонию евреев, «перемещенных из Польши по приказу Мухаммеда IV, завоевавшего Подолию». Еще через три дня он встретил крымских татар, поселившихся в Болгарии два года назад, когда их земли были заняты русскими[280].
Уже в первую неделю своего путешествия д’Отрив объявил, что в Восточной Европе нетрудно потерять и философскую ориентацию, усомнившись в основных идеалах Просвещения. Увидев распятых вдоль дороги воров, он отказался оценивать это по западноевропейским стандартам:
Даже отсюда мне слышны вопли наших философов! Хмм, пусть они как-нибудь попробуют побывать в чужих краях! Если бы господин де Беккариа повидал здешних головорезов, он был бы менее склонен к нежностям![281]
Тотт получил такой же урок в Молдавии, «излечившись» от своего «упрямого человеколюбия». «О преступлениях и наказаниях» Чезаре Беккариа стало важнейшим текстом эпохи Просвещения сразу же после публикации в 1764 году, но д’Отрив отбросил все его доводы против пыток, жестоких наказаний и смертной казни как неуместные в «неизвестных краях», в которых миланец Беккариа никогда не бывал. Д’Отрив не смягчился, даже обнаружив, что распятые далеко не всегда были ворами, — когда случаются кражи, турецкие власти не слишком разборчивы, казня подозреваемых. В Родопских (или Балканских) горах они «находили какого-нибудь все еще полудикого пастуха, едва похожего на человека и не способного разумно рассуждать». Этого было довольно: «Повесить болгарина»[282]. Хотя д’Отрив и допускал, что болгарин невиновен, но он был «непохож на человека», не способен рассуждать, и потому человечные принципы эпохи Просвещения были в его случае неуместными.
Самому д’Отриву, прожившему год в Константинополе, предстояло пробыть два года представителем и просвещенным советником молдавского господаря. В 1785 году ему был 31 год. Хотя он учился у монахов-ораторианцев и иногда упоминается под титулом аббата, его религиозные воззрения оказались достаточно непрочными и вообще исчезли с приходом Французской революции. Он служил французским консулом в Нью-Йорке, а при Наполеоне стал директором Национальных архивов в Париже.
«Эта Болгария, само имя которой внушает страх, — одна из красивейших стран Европы», — писал д’Отрив. «Нигде не найти более очаровательных равнин, более пологих склонов и ландшафта, более приспособленного воспринять все блага культуры (culture)». Эта Болгария, от своего диковинного имени до изящно описанных красот ландшафта, стала литературным открытием д’Отрива. Даже самая суть Восточной Европы, ее готовность воспринять culture — что могло означать и цивилизацию, сельскохозяйственную культивацию — дала повод к художественным прикрасам. Д’Отрив заметил, что буйволы, лошади, коровы, овцы и козы живут «вперемешку» в своих хлевах, но стоит им оказаться на склоне, «особи каждого вида собираются вместе, образуя живописные группы»[283]. Склонность подмечать все «живописное» вновь и вновь заслоняла менее приятные болгарские впечатления.
Самая первая болгарская деревня, попавшаяся на пути д’Отрива через девять дней после начала путешествия, называлась Коджа-Торла. Это имя позабавило бы Моцарта, но сама деревня была далека от процветания: «Невозможно представить себе ничего более убогого, чем вид этого несчастного хутора, где полновластным хозяином становится любой из всадников Великого Султана, который каждый год мучает своих злосчастных подданных тысячей новых способов». За год до того они пытались бежать, но были пойманы и получили «тысячи палочных ударов». Телесные наказания и феодальное угнетение наблюдались по всей Восточной Европе, но д’Отрив не уделил им особенного внимания и принялся описывать «примечательные» дома с трубами, похожими на ульи, женщин с их разноцветными вышивками, маленьких девочек, выпрашивающих монеты, из которых они делали украшения, позднее становившиеся их приданым. В целом, полагал д’Отрив, «они выглядят менее несчастными, чем наши крестьяне», кажутся «более мягкими и общительными». Он выяснил, что крестьяне обитали под одной крышей с коровами, буйволами, овцами, гусями и козами, и решил, что живость деревенских жителей, их взгляд и выражение лиц придавали им «несколько козлиный вид», особенно благодаря мохнатым шапкам. На следующий день он покинул Коджа-Торлу и по дороге обозрел еще одну деревню: «С высоты гор можно разглядеть мужчин, женщин и детей, копошащихся подобно муравейнику, собирающихся в отряды; самые любопытные и самые подвижные отправлялись в путешествия, танцуя и распевая вокруг своих повозок»[284]. Д’Отрив бросал им монеты, и очень кстати, поскольку его муравьиная аллегория превратила нищую болгарскую деревню в какое-то чудо живописности.
На следующий день, покидая Карабунари, д’Отрив с удовлетворением повстречал еще более «восхитительный вид», на этот раз включающий сцену охоты:
Тридцать великолепных псов, белых как снег, легких как ветер на равнинах, сотня охотников на столь же стремительных лошадях… Voilà, сцена, которой я наслаждался с высоты длинных холмов на стыке Родопских и Балканских гор. Менее чем за две минуты они затравили шесть зайцев, которые мчались подобно стрелам, под лай своры и крики охотников[285].
Охотники оказались крымскими татарами, но значение этой «сцены» в дневнике д’Отрива в том, что охота на зайцев, которой он так «наслаждался», представляет собой литературный вариант услышанной за два дня до того истории о жестокой погоне за крепостными из Коджа-Торлы.
Хотя неприятные впечатления и были скрыты великолепными видами, отделить одно от другого было сложно. Проехав мимо охотников, д’Отрив остановился отдохнуть на «хуторе, самом ужасном и в Болгарии, и во всем мире», который был тем не менее частью «прекрасной равнины, которую я только что воспевал». Проблема была в том, что хутор этот, говоря попросту, был немыслимо грязен: «Здесь было грязно, как в болоте; улицы, поля, дома, все состоит из грязи; обитатели уродливы, грязны и, я полагаю, больны, все в щетине, вшах и лохмотьях». Но стоило грязной деревеньке остаться позади, как путешественник оказался лицом к лицу с Балканами и «панорамой огромного, темного и густого леса»; он надеялся сделать «какие-нибудь новые наблюдения касательно физических и моральных свойств горцев»[286]. Он встретил девяносточетырехлетнего старика, который измерял свой возраст воспоминаниями о трех Русско-турецких войнах, восходившими к самому началу столетия: «Но судьбы двух империй значили мало для старика, который лишь надеялся пережить своего ровесника-турка из той же деревни». Комическая притча о стариках-соперниках намекала на то, что этнические взаимоотношения в восточноевропейских горах складывались совершенно независимо от хитросплетений международной политики и никак на нее не влияли. Хотя горы «не слишком высоки, но крайне неприступны», он горячо «рекомендовал художникам и поэтам» их исключительную живописность. «Пересекающим Болгарию путешественникам стоит опасаться лишь морозов, зимы, разбойников и волков», — заключал д’Отрив[287]. Он иронически успокаивал своих предполагаемых читателей, приглашая их последовать за ним в Болгарию:
Ужасные дороги доведут вас до самого Счиали-Кавака; после отдыха вам предстоит тащиться еще три часа через грязь огромного, очень красивого леса, где вы не услышите другого звука, кроме звука собственного ружья, из которого вы стреляете время от времени, чтобы предупредить тех, кто не слишком торопится или, наоборот, торопится слишком сильно… и voilà, именно так и пересекают пресловутые Балканы[288].
Д’Отрив был полон решимости привезти вас с собой в Восточную Европу со всей ее грязью, вкладывая вам в руки ружье, убеждая вас стрелять из него, понуждая ваших проводников и носильщиков двигаться размеренно. Пока вы пересекали Балканы, д’Отрив лежал в своей повозке, «приговоренный к желудочным коликам, мучимый тошнотой».