Пожалуй, надо было бы, уж если заводить дачу, сделать это на какой-нибудь Николиной горе рядом с вождями – там бы и селились баре, в особо отведенных для них зонах, подальше от глаз трудящихся колхозников. Туда и подъезд лучше, а на нашу первые годы мы осенью или весной нередко и попасть-то не могли: по проселочной дороге, вбок от Волоколамского шоссе, на колеса машины надо было надевать цепи и периодически выталкивать машину из грязи.
Правда, теперь сюда, до самой дачи, ведет асфальтовая дорога, но зато по ней все время мчатся грузовики, как по Садовой. А по воскресеньям к речке прибывают сотни и тысячи москвичей, купаются, пьянствуют, жрут, рубят или ломают деревья, пляшут под звуки патефона, уединяются «под сенью струй» в темный овраг для любовных утех. После таких воскресений даже купаться не хочется, так и боишься испачкаться в человеческих выделениях, в том числе эротических. К тому же дорога, столь облегчившая нам сообщение, имеет специальные цели: от нее там и сям идут ответвления в лес со знаком запрета («кирпичей») – говорят, там ракетные и тому подобные военные базы. В честь мирной политики нашего государства сейчас, через 17 лет после окончания войны, несутся военные грузовики с чудовищными машинами, грохочут какие-то закрытые брезентом механизмы, а в воздухе сверкают ракетные самолеты. Нет больше тихого Подмосковья! Впрочем, грибы еще растут, хотя и хуже, жители Красновидово работают в поле (но значительно хуже, да и лучше работать все равно бессмысленно, так как цели и задачи сельского хозяйства все время меняются, один метод новаторски сменяется другим, как сменяет овес кукурузу). Кстати, хрущевская кукуруза здесь маленького роста и не выполняет возлагавшихся на нее надежд. Она годна, конечно, только для скота – но скота что-то нет и нет, а молоко сюда надо привозить сгущенное из Москвы.
...
Нет больше тихого подмосковья!
Но я изменил порядку изложения своих воспоминаний и спустился в болото брюзжания.
В Москве я еще больше, чем в Ленинграде, стал уделять время картинной коллекции. Денег у меня стало больше (две службы, ряд переизданий моего учебника пропедевтики, новое издание «Болезней печени»). Страсть к картинам интересна тем, что может возникнуть у человека, как я, совершенно не способного нарисовать не только дом или человека, но даже примитивную схему на доске во время лекции. Обычно в пылу рассуждений я пытаюсь брать мел, подойти к доске и что-то беспомощно чертить, но, видя, что никто не понимает то, что я хочу выразить (и лишь тактично молчат об этом), я стираю каракули тряпкой, притом изрядно испачкавшись.
А между тем я ужасно люблю живопись, краски, графику. За годы собирания картин я научился узнавать манеру большинства наших художников не хуже специалистов. Вообще коллекционеры определяют авторство и ценность картин, несомненно, более верно, нежели профессионалы, особенно художники и искусствоведы. Правда, в пылу увлечения, ажиотажа дешевизны и т. п. коллекционеры нередко делают и грубые ошибки и потом выискивают возможности их поправить – сбыть, «всучить» или, в крайнем случае, кому-нибудь подарить. Вас охватывает настоящая болезнь (не только психическая, но почти физическая), когда вы приобрели (да еще заплатили дорого) вместо шедевра так называемый фальшак; такая картина – оскорбление ваших лучших чувств, и вы должны ее, немедленно по разоблачении, снять в остервенении и выбросить подальше, хотя бы еще вчера она вам сама-то по себе нравилась, вы в ней не сомневались.
Картины можно, конечно, покупать в комиссионном магазине – был такой на Сретенке, а потом на Арбате. Надобно иметь и там блат, то есть заявить, что я такой-то академик, посулить мзду – и тогда в задней комнатке перед вами будут открываться «новые поступления», и вы можете «заполучить что-нибудь интересное», а ведь на выставке для публики обычно висит всякая дрянь.
Впрочем, дифференциация, что дрянь, а что не дрянь, в этом деле сугубо субъективна. Одни любят передвижников, в том числе жанристов, картины которых делают Третьяковскую галерею скучнее и тяжелее, нежели она могла бы быть, если бы, например, я был назначен ее директором. Ведь невозможно эстетически наслаждаться старомодными чиновниками в баках или допотопными купчихами в салопах, трактирными сценами или утопленницами. В зале, где выставлены картины Перова, смотрят на вас четыре утопленницы и в придачу еще два покойника в гробах. Очень приятно наслаждаться таким искусством! К тому же свет тускл, краски грязны, колорит скучен. Я понимаю, смотреть стариков и старух Рембрандта, в которых так велика сила живописи, с проникновенным умом раскрывающая сущность человека (пусть в данном случае старого, но сама старость становится красивой в своей жизненности и глубине). И вспоминаю, как Ромен Роллан, осмотрев Третьяковскую галерею, сказал своей жене: «Какой великий народ – и какая бледная живопись».
Это влияние изобилия передвижников. Конечно, если причислить к таковым Репина и Сурикова, то сила данного направления становится значительно большей. Сурикова я не люблю, Репина считаю высоко талантливым, но наделенным малым вкусом – но все же эти большие мастера выделяются среди тоскливой массы передвижников (и вообще они сами по себе).
...
Я отдал портретам дань: они висят в моем кабинете десяток-другой лет и точно стали членами семьи – в завитых париках, в расшитых камзолах, в шелковых платьях с лентами
Любители реализма выискивают обыкновенно Маковских. Смотреть на подобные картинки – все равно что читать фельетоны из старых порыжевших газет восьмидесятых годов. Другие любят только пейзаж – от фотографического Шишкина (иногда, впрочем, поистине замечательного) до прелестного Левитана, о котором Чехов в одном из писем из Парижа правильно выразился, что он выше французов. Эти картины дороги и доступны немногим (у меня они довольно хорошо представлены). Третьи собирают старый русский портрет; это люди, наиболее взыскательные среди коллекционеров.
Я отдал портретам дань: они висят в моем кабинете десяток-другой лет и точно стали членами семьи – в завитых париках, в расшитых камзолах, в шелковых платьях с лентами. Даже уродец Павел чем-то стал мил (и не только авторством Боровиковского); говорят, его портрет приносит счастье, пусть уж висит. Такие вещи овеяны духом XVIII века, а XVIII век был, несомненно, веком расцвета культуры России (в особенности в искусстве).
И наряду с ними – гениальные портреты Серова, едва ли не лучшего нашего художника, которого следует всячески показывать за границей, так как он стоит на одном уровне с Эдуардом Манэ, если не выше.
Далее идет группа коллекционеров «Мира искусства». Я люблю это изысканное направление, в котором проявились аристократизм и тонкое понимание искусства. У меня несколько Бенуа, Сомовых, Добужинских, Рерихов, Серебряковых, Остроумовых-Лебедевых и т. п. Каждый из этих художников мил по-своему, а вместе – это целый мир красивых и условных видов, сцен, людей, вещей, замков, истории, любви, воспоминаний. «Мир искусств» хорош именно тогда, когда собрано много вещей разных авторов (отдельно картины кажутся незаконченными этюдами или разрозненными зарисовками). Почему-то художников этого направления ругают то реакционерами (хотя они были у нас в свое время революционерами-новаторами, а некоторые, кстати, и политически-революционно настроенными, левыми), то ретроспективистами (разве интерес к истории достоин хулы? Тогда надо запретить исторические науки – к чему, чего доброго, и придется прибегнуть, если судить по тому произвольному кромсанию истории, которое практикуется ныне свыше), то идеалистами (смысл этого слова в последнее время перестал быть, впрочем, конкретным – идеализм противопоставляется материализму и иногда смещается чуть ли не к деизму или спиритуализму; но в искусстве идеализм представлен как отход от точности зарисовки натуры, а это – метод всякого подлинного искусства; ведь вопрос лишь в степени отхода и его целей, обычно целей обобщения и отражения определенной идеи).
Любители передвижников с легкой, точнее, с тяжелой, руки Репина низко ставят эту живопись, но с каждым годом число таковых падает, и данное направление воспринимается все больше как реалистическое. Неизвестно, впрочем, в какой мере вообще уместно называть искусство таким-то и таким-то. Есть, мне кажется, только искусство хорошее или дурное.
Наконец, в последние годы возрос интерес к нашим абстрактным художникам – Малевичу, Кандинскому и т. п. – а в глазах большинства собирателей, художников и публики это направление считается чушью.
А советское искусство? Нельзя отрицать, что наши художники проявили много старания, потратили много масла и красок, навыставлялись на выставках, наполучали государственных премий. И, несомненно, их много, советских художников входит в союз три тысячи! Три тысячи Серовых или Левитанов одновременно – вещь невозможная, а потому было бы хорошо найти среди них хотя бы одного Серова (впрочем, один Серов – председатель Союза советских художников – имеется, но это совсем другое, однофамилец, как были однофамильцы и у Пушкина). Очень жалко, но среди советских художников мало людей, выделяющихся из общей массы, – они все на одном, приличном, уровне и в сходном стиле. Так сказать, коллективизм, а не индивидуализм. Можно ходить по выставкам сзади наперед и обратно – все одно и то же, одна школа, и по мазкам, и по сюжетам (колхоз, тракторы, армия, бой, вожди, вожди и опять вожди, сколько их, и все, впрочем, одни и те же: на поле, на заводе, в школе, на съезде, на транспорте, якобы с детьми и тому подобное).