Фактически заведовал клиникой до моего приезда Б. Б. Коган [147] . Этот самовлюбленный человек меня на первых порах встретил все же хорошо. Я даже был у него на даче (он был консультантом Барвихи и летом жил там); мы были знакомы еще в студенческое время. Этот старый член партии, участник Гражданской войны, считал себя законным претендентом на заведование той клиники, в которой работал многие последние годы, – и тут вдруг явился я, да еще сразу занявший две важные академические должности. Б. Б. – автор довольно известной монографии о бронхиальной астме и вообще активный литератор от медицины, много пишет статей и всюду заявляет свои доклады. Апломб этого непризнанного гения, его распухшее в виде злокачественной опухоли «я» сочетается с настроениями обиды незаслуженно оттираемого подлинного советского ученого. В коллективе его не любят; он со всеми ссорится. Министр Е. И. Смирнов говорил мне: «Да что ты с ним деликатничаешь? Выгони – пошлем на периферию». Но этого я не умел и не умею.
Зато другие сотрудники по клинике оказались симпатичными людьми. Доцент И. И. Сперанский составлял докторскую диссертацию о каком-то микрококке как возбудителе ревматизма. Микрококк ему пригодился, чтобы считаться доктором медицинских наук, хотя сам микрококк после диссертации лопнул как мыльный пузырь (да и то сказать: мало ли мыльных пузырей сверкало и лопалось на наших глазах в области медицины?).
Два почтенных ассистента клиники, Бургман и Яковлев, довольно быстро изволили умереть, один – от инфаркта, другой – от рака желудка. Оба были на редкость приятные и умные люди. Бургман был одновременно и главным врачом клинической больницы I МОЛМИ – сдержанный, культурный человек. Ф. И. Яковлев был по натуре артист, чудесно читал Чехова, любил русскую литературу (ученик Плетнева); свой рак он носил невозмутимо, до конца был склонен к шутке. Оперировал его Юдин, и неудачно (хирурги – хвастуны, такой-то процент успеха, столько-то лет жизни после операции, а в действительности знакомым, на которых обрушивалось это ужасное заболевание, хирурги обычно лишь способствовали быстрой гибели).
...
Говорят, что здоровый, нормальный человек не думает о смерти, но это правильно в отношении молодых
Е. В. Чернышева, строгая, но справедливая женщина, занималась пункцией печени. В летнее каникулярное время Е. В. отправляется всей семьей путешествовать: они облазили Кавказ, были на Алтае, ходят сотни верст пешком или плывут в лодке по каким-то неожиданным рекам. Наш рентгенолог Л. С. Матвеева – хороший специалист, красива в прошлом; основа диагностического благополучия клиники.
Говорят, что здоровый, нормальный человек не думает о смерти, но это правильно в отношении молодых. Арифметика лет неумолима. Она математически доказывает, как мало остается жить. Тем более это memento mori подкрепляется частыми, все учащающимися примерами из круга сверстников, сотрудников, знакомых. Даже при большом оптимизме, сильной нервной системе невозможно отделаться от постоянного и нарастающего страха смерти – хотя его можно искусно скрывать (даже от самого себя) или смягчать биолого-философскими соображениями. Мне кажется, что главный «козырь» религии – вера в загробную жизнь, – как бы он ни был глуп сам по себе, создает у верующих освобождение от этого страха.
Правда, в описываемое время, несмотря на смерти кругом, я мало об этом думал. Вокруг шумела молодежь, хорошенькие студентки смотрели на вас лукаво, а иногда вызывающе. Ведь очень важно присутствие в аудитории хотя бы единичных красивых молодых девушек. Лекция читается с большим подъемом, ведешь себя более артистически, а иногда читаешь как бы для одной, стараешься, чтобы она смотрела и слушала, а не болтала с соседом или соседкой. И на обходах в палатах со студентами очень важно, чтобы в группе была какая-нибудь интересная особа и по временам смотреть на ее пышные белокурые волосы и ловить ее взгляд. Все это не более как лечение от старости.
Я всю жизнь любил педагогическую работу. Читать лекции для меня не обязанность, а удовольствие. Я никогда к ним не готовился и всегда читал экспромтом. Поэтому они нередко бывали увлекательными, но иногда, напротив, сбивчивыми и вязкими («в ударе» и «не в ударе»). Лучше читалась лекция на какую-либо новую тему – в то время как на обычные не всегда хватало настроения; иной раз плохо проходили лекции по таким проблемам, которые служили обычно моим коньком (и мне уже изрядно надоели).
Многое зависит от состояния перед лекцией и в ее начале. Иногда идешь в аудиторию в приподнятом настроении, и все идет хорошо, тема – безразлична. Я нередко не знаю заранее, какого больного мне представят на лекцию, я не знакомлюсь предварительно с его историей болезни. Уже в дверях аудитории мне могут сказать, что больной будет не с таким-то, а с другим заболеванием. И если это мне не покажется проявлением беспорядка, недостатка дисциплины или чем-нибудь в этом роде, я быстро как-то автоматически переключаюсь на новую тему. Но достаточно мне почему-нибудь рассердиться (на такую перемену или на любое другое обстоятельство в клинической жизни), мое настроение падает, а с ним – и уровень лекции.
Очень меняет этот уровень сама аудитория. Если много опоздавших, или зал неполон, или стоит шум, я сержусь и читаю хуже. Обычно я сам, конечно, чувствую, что не в форме, хочу исправить положение, начинаю стараться читать лучше, но уже чувствуется напряжение, принуждение, нет свободно льющейся образной речи, студенты слушают, не слыша, я злюсь на себя и на них.
...
Иногда идешь в аудиторию в приподнятом настроении, и все идет хорошо, тема – безразлична
Напрасно после лекции мои сотрудники (в большинстве своем хорошо ко мне относящиеся), в порядке ли подхалимажа или для успокоения шефа, расточают похвалы по поводу содержания лекции. В таких случаях я угрожающе мычу и вытираю платком пот с лысины. Много раз пробовали записывать мои лекции – стенографировать или фиксировать на магнитофон; те, кто это делал, очень довольны, говорят, получилось замечательно. Но я попробовал сам прослушать некоторые записи: ерунда, не то. Для того чтобы их издавать, надо вносить столько исправлений, что в результате будут как бы сочинены новые, идеальные лекции, а не те, которые я реально читал, – или же то будут главы учебника (а я читаю, как правило, не по учебнику и каждый год совершенно иначе, нежели в предыдущем).
Я всегда с удовольствием проводил так называемые клинические разборы. Они систематически проходили и проходят в обоих руководимых мною учреждениях – клинике и в Институте терапии (по разу в неделю). Как правило, они многолюдны, приходят врачи из различных городских лечебных учреждений; в Институте терапии по средам собирается обычно не менее 200 врачей, в клинике – также около того (включая и студентов). Обычно успеваю осмотреть и обсудить двух-трех больных. Эта форма очень удобна для индивидуального анализа больного – и вместе с тем в нее легко влить относящиеся к данному заболеванию новые данные из литературы и высказать конструктивные и критические замечания. Иной раз мои суждения мне самому кажутся чем-то новым и оригинальным, открывающим перспективы для специальных научных исследований; но мысли бегут быстро, идеи, только что сформулированные, чаще всего где-то тонут, захлестнутые другими, те, в свою очередь, оттесняются новыми. Эх, заносить бы их в записную книжечку! Что-то нет верных учеников, которые бы подхватывали их, фиксировали и напоминали о них позже или сами их развивали. Но последнее, может быть, и происходит в какой-то мере. Именно таким путем – свободного высказывания своих мыслей, предположений, взглядов – вероятно, и создаются предпосылки для формирования школы (будет ли «школа Мясникова», еще неизвестно, но если будет, то мои клинические разборы в этом сыграть должны немалую роль).
Публика обычно довольна разборами. «Издать бы их, это неповторимо и увлекательно», – говорят мне. Но как только ставят магнитофон (и я об этом знаю), я «скисаю», возникает какое-то напряжение, я стараюсь говорить более складно, а между тем свобода творчества уже нарушена, и мне самому становится скучно.
На этих клинических разборах иногда удается ставить «блестящие диагнозы». Я не обольщаюсь в этом отношении. Конечно, для того чтобы хорошо ставить диагноз, требуется не какая-нибудь специальная интуиция (как об этом часто думают), а прежде всего ум и знания и в особенности свойство ума быстро схватывать все возможности, как бы одновременно вспоминать данные, полученные при исследовании больного, и тут же «примерить» их к данным опыта и знания. Тугодумы и начетчики не ставят хороших диагнозов. При всем том надобна смелость. Опыт показывает, что при двух вероятных диагнозах один всегда имеет больше шансов подтвердиться как более частый и обычный. Его и ставят и оказываются правыми. Надо иметь смелость рисковать иногда и ставить редкий диагноз. Ведь если он не подтвердится, невелика беда, человеку свойственно ошибаться, и если ложное диагностическое заключение было логичным, обоснованным – никто не будет в претензии, если, конечно, не было допущено какого-нибудь упущения в терапии. Такие понятные, как бы мотивированные ошибки не ставятся в ущерб репутации клинициста. Но если диагноз редкой болезненной формы или вообще диагноз, выдвинутый в труднейшей ситуации, подтвердится – вас поздравляют с блестящим диагнозом. А сами-то вы были в нем совершенно не уверены, в вашей голове роились сомнения, страх попасть впросак, но вы смело шли на риск. Таким образом, «блестящий» клиницист отличается от «неблестящего» своей смелой неосторожностью (тот же, обуреваемый сомнениями, иногда готов написать не один, а два диагноза, или воздержаться от диагноза вообще из растерянной осторожности).