- Юленька, ты...
- Не надо, Феликс. Мы же с тобой уговаривались: всегда и обо всем честно. Я не боюсь, потому что верю в бессмертие. Это не поповство, родной. Человек бессмертен оттого, что призван к рожденью. Умирающая листва на деревьях бессмертна: ведь она весной отдала земле семена, из которых будет жизнь. Я осталась в жизни друзей, потому что память - это жизнь, и я не умру, пока живы все вы и сохраняете в себе звук моего голоса, цвет глаз, мои слова. Но мне так хочется быть подле тебя, Феликс, так хочется охранять твой покой, которого нет, но когда-то же будет?!
- Юленька...
- Да, родной...
- Хочешь, поиграем в мою игру?
Она улыбнулась: Дзержинский часто по вечерам "продлевал жизнь" - он вспоминал до мельчайших, самых малых малостей прожитый день, анализировал его, исследовал, где была допущена ошибка, как и что можно было сделать лучше, и получалось, что за одни сутки он умудрялся прожить два дня, причем первый, реально прожитой день давал пищу для размышлений, анализов, прикидок на будущее.
"Заметь, Юленька, - часто говорил он, - эта детская игра позволяет за одну жизнь прожить целых три, потому вечернее исследование прошедшего дня позволяет подняться на ступеньку выше, и день завтрашний увидит меня иным, улучшенным, что ли, поумневшим. В прожитом всегда сокрыто зерно истинного будущего, надо только уметь рассматривать себя и тех, с кем сводит жизнь, со стороны, без гнева и пристрастия. Анализ - это расширение, это удар по границам привычного, и потом как-то очень приятно ощущать свою власть над временем - я останавливаю не то что мгновенье - день! Власть - мишура, кроме власти над временем, в нем все реализует себя и выявляет".
- Юленька...
- Знаешь, о чем я мечтаю? - спросила женщина тихо.
- Знаю.
- Нет. Не сердись. Я мечтаю, что когда все кончится, ты оденешь мне колечко.
- Когда спадет жара, Юленька, мы спустимся в долину и поедем в Закопане. Я буду приезжать к тебе из Кракова каждую субботу, мы снова станем гулять по горам, и я чаще буду с тобою...
- Не надо давать такого слова, Феликс. Я привыкла, что ты всегда говоришь правду. А она жестока. И это очень хорошо. А мне было бы еще лучше, если бы ты сейчас уехал. Ты сердишься? Хорошо, не уезжай. Просто я не хочу, чтобы ты видел все. Твой Антек Росол, говорят, очень любил красные гвоздики, ему друзья приносили гвоздики, когда навещали в больнице, перед тем, как он... Я расспрашивала - отчего ты его так помнишь... Я тоже очень люблю красные гвоздики. Как мало людям отпущено для счастья, а самое страшное - никто из нас не знает, когда наступит черта. Слава богу, что моя черта - первая. Ох, просто беда, Феликс, с этим проклятым "слава богу". Ты ведь не терпишь, когда его поминают...
- Рассказать тебе, как мы с братьями играли в волшебный клад?
- Не надо. Я плакать стану, Феликс. Как же мне отдать тебе мою любовь, родной? Как страшно уносить с собою любовь - так ее мало на земле и так нужна она тем, кто остается...
- Юленька, послушай меня...
- Я слушаю.
- Когда мне было очень плохо в тюрьме и лекарь сказал, что я не жилец, я заставил себя стать комком, понимаешь? Я сел на койке и собрал всего себя в кулак. Я сказал себе: "Ты нужен другим, поэтому ощути всего себя, свое тело и болезнь в нем, и обрати свой гнев против этой проклятой, маленькой, затаенной болезни и заставь ее испугаться тебя". Понимаешь? И я заставил ее испугаться. Сделай так же, Юленька, ласка ты моя нежная...
- Феликс, - женщина улыбнулась слабо и по-взрослому снисходительно, - но ведь ты - Дзержинский. Таких очень мало на земле. Потому одни тебя очень не любят, а другие так любят, что слов нет как выразить. Ты ведь и сам не понимаешь того, что ты - Дзержинский. А если б понял - я б тебя не полюбила. Женщина любит того, кто себя отдает, - тогда она ощущает свою нужность. Пророк только потому пророк, что заставляет верить в себя, вот его и боятся. Феликс, когда тебе будет очень плохо, пойди в концерт, на Девятую симфонию, ладно?
Бетховенская музыка была огромной, всеохватывающей, но не отделяющей себя от тех, кто ее слушал. Умение отдавать - талант сильных.
На людях плакать невозможно. На людях - это когда приезжают в горы, в санаторий к умирающей Юле его товарищи. А здесь, в концерте, где тысячи, - ты принадлежишь самому себе, и можно плакать - беззвучно, схватившись пальцами за красный бархат кресла; здесь до тебя никому дела нет, потому что все пришли со своим, Бетховен-то каждому отвечает. Сиди и плачь. Тут можно, Дзержинский. Тут надо. Завтра глаза твои должны быть сухими: в твои глаза смотрят и враги и друзья. Ни те, ни другие не имеют права увидеть в твоих глазах слезы. Одним они покажутся слабостью, другим - неверием. К твоим глазам очень присматриваются, потому что ты - Дзержинский. 4
- Феликс!
Дзержинский не сразу понял, что это его зовут, - привык к "Юзефу". Феликсом его звала Юлия; только на женский голос он откликался, только этот голос хотел сейчас слышать.
- Феликс!
Дзержинский обернулся: навстречу ему бежал Сладкопевцев, чуть поодаль стоял худенький, похожий на мальчика-воробушка Иван Каляев рядом с поджарым лысым, крупнолицым человеком в тяжелом английском костюме.
- Феликс, здравствуй! Как рад я тебя видеть!
- Здравствуй, Миша, здравствуй!
- Пойдем, я тебя познакомлю с нашими. Откуда ты? Надолго? Что бледный болен?
- Нет, нет, здоров. А откуда ты? - спросил Дзержинский, стараясь улыбаться, но подумал, что улыбка, видно, вымученная у него, а потому может показаться жалкою.
- Из Парижа, вот собираемся на... - Сладкопевцев внезапно и неловко оборвал себя: - Ты знаком с товарищами?
Каляев шагнул навстречу Дзержинскому:
- Здравствуй, Феликс, сколько лет, сколько зим...
- Здравствуй, Янек, рад тебя видеть.
Савинков поклонился молча, заметив:
- По-моему, мы встречались с вами во время этапа в Вологду и Вятку. .V^vuy .-:
- Борис Викторович?
- Именно.
- Мне лицо ваше знакомо.
- Иван назвал вас: вы - Дзержинский?
Каляев - со своей обычной детской, застенчивой улыбкой - пояснил:
- Борис меня иначе как "Иваном" не величает.
- "Иван" - это категорично, мужицкое это, а в "Янеке" много детского, заметил Савинков.
- И хорошо, - сказал Дзержинский, - детскость - это чисто.
- В нашем деле не детскость нужна, а твердость, - возразил Савинков.
- Ребенок бывает порой тверже взрослых: те умеют, когда надо, отойти в сторону или изменить слову.
- Это - философия, - поморщился Савинков, - а я не люблю философствовать. Хотите к нам присоединиться? Мы поужинать собрались. Славно посидим.
- Нет, спасибо. У меня дела.
- Пойдем, Феликс, - попросил Сладкопевцев, - вспомним, как через Сибирь бежали, Борис стихи почитает, Янек расскажет что-нибудь, пошли!
Дзержинский представил себе номер в пансионате мадам Газо, маленькое окошко под потолком, чуть не тюремное, смотреть в которое можно, лишь став на тоненький, скрипучий стул, да и то одни черепичные крыши видны; ужасное, чуть не во всю стену зеркало, в котором постоянно, где бы ты ни был в комнатке, краем глаза упираешься в свою спину, лицо, руки - в свое одиночество.
- Пошли, - сказал Дзержинский.
Савинков предложил поужинать в "Бретани".
- Там рыба хорошая, - пояснил он, - под белым соусом. И не только вина можно спросить, но и водки. Оттуда позвоним Ивану Николаевичу и Егору "Бретань", чтоб посетителей приваживать, добилась себе телефонного аппарата.
В "Бретани" было тихо; посетители в это время сюда не заходили межсезонье. Заняли стол на восемь человек в отдельном кабинетике, обитом красным плюшем. Савинков усмехнулся:
- У кабатчиков, верно, тайный сговор с хозяевами борделей: с отрыжкой сытости появляется тяга к блуду, а здесь и цвет способствует... Что вы закажете, Дзержинский?
- То же, что вы.
- Тогда спросим рыбы. Пить что хотите?
- Я не пью.
- Вообще?
- Да.
Савинков смешливо почесал кончик утиного носа:
- Это принцип?
- Необходимость.
- Именно?
- Надо иметь постоянно чистую голову.
- Проспитесь - вот и будет чистая.
- Он не пьет, - сказал Сладкопевцев, - это правда, Борис.
Каляев, улыбнувшись, заметил:
- Феликс, но однажды ты выпил. Помнишь?
- В Вильне? - спросил Дзержинский.
- Да. Можно расскажу?
- Конечно.
Каляев закурил черную парижскую сигаретку и сразу же стал похож на испорченного мальчишку - юн, а сигаретка в его детских руках казалась противоестественной всему его облику.
- Феликс был влюблен в гимназистку, - начал Каляев, по-прежнему улыбаясь, - и посылал ей стихи в галошах ксендза, который преподавал в мужской и женской гимназиях. Стихи юная Диана читала, но во взаимности не призналась. Сначала Феликс хотел лишить себя жизни, а потом мы уговорили его выпить вина. И он, поплакав, понял: все, что происходит, всегда к лучшему.
- Стреляться хотели? - осведомился Савинков.
- А как же иначе? Конечно.
- Вы написали хороший рассказ в "Червоном Штандаре", - заметил он. Каляев мне перевел. Очень честная штука. Готовите книгу рассказов?