— Федор, по фамилии Ландрин…
Подсчитал Федя барыши, оказалось — выгоднее, чем отдавать Елисееву. На следующий день принес он свои конфеты в гимназию, а там его уже ждали: «Ландрин пришел!» — кричат. И опять он в два счета расторговался.
— Начал торговать сперва вразнос, потом по местам, а там и фабрику открыл, — закончил свой рассказ Филиппов. — Стали эти конфеты называть «ландрин».
Слово показалось заграничное, что и надо для торговли — ландрин да ландрин! А сам-то он — новгородский мужик и фамилию свою получил от речки Ландры, на которой его деревня стоит.
К своей иностранно-новгородской фамилии Ландрин присоединил чисто иностранное имя Георг, видимо, под влиянием имени героя повсеместно известного в России лубочного романа «Приключения английского милорда Георга», бывшего любимым чтением грамотеев из народа в течение многих поколений.
Кондитерский магазин «Георг Ландрин» в начале XX века находился в самом центре торговой Москвы: в доме князя Голицына на углу Кузнецкого моста и Большой Лубянки.
Производство разноцветных леденцов без обертки продолжалось и после революции, причем в гораздо более значительных количествах. В послевоенные годы их выпускали и развесными, и в круглых жестяных коробочках, такая расфасовка была особенно удобна для желающих бросить курить. На коробочках имелась этикетка с торговым названием продукта: «Монпансье леденцовое», но продавцы на витринных этикетках обычно писали более известное и привычное: «ландрин».
«Ландрин» оставил по себе память в фольклоре и в литературе.
В памятной до сих пор советской кинотрилогии о Максиме, во второй ее серии «Возвращение Максима» звучит популярная в дореволюционные времена песенка:
С чем сравню я ваши глазки,
Положительно с ничем,
Не могу сравнить их даже
С ландрином и монпансьем.
В поэме комсомольского поэта А. Безыменского «Комсомолия», написанной в 1923 году, рассказывается о жизни тогдашних комсомольцев, их трудовом энтузиазме и быте. Вот описание скудного комсомольского ужина:
Очередь, очередь, чаю стакан!
Машет буфетик хвостом своим длинным.
С радостью завтра — опять к верстакам,
Радость сегодня — китайский с ландрином.
Когда к советскому читателю в самиздате и тамиздате пришла повесть Венедикта Ерофеева «Москва — Петушки», то, пожалуй, среди страниц, наиболее западавших в память после первого прочтения и вызывавших неподдельный и радостный восторг, были страницы, на которых он приводит созданные героем повести рецепты коктейлей, которые, как он заявляет, «по всей земле, от Москвы до Петушков пьют… не зная имени автора». Рецепты этих коктейлей написаны Ерофеевым с поистине раблезианским смакованием питий. А их названия поражали фантастичностью и выразительностью: «Дух Женевы», «Поцелуй без любви», «Ханаанский бальзам», «Сучий потрох», «Слеза комсомолки»… «Как здорово, как ново, как оригинально!» — восклицали все.
Однако нечто подобное уже было. И может быть, именно потому, что здесь соединились незаурядный талант писателя с традицией московского питейного фольклора, был получен такой результат.
В 1840-е годы в знаменитом «Большом Московском трактире» Гурина подавали напиток, называвшийся «лампопо». В московской купеческой среде до восьмидесятых годов XIX века выражение «танцевать лампопо (или лимпопо)» означало бездельничать и безобразить.
Н. В. Давыдов — юрист, приват-доцент Московского университета, хороший знакомый Л. Н. Толстого, автор воспоминаний «Из прошлого», описывая подробно и детально московский быт, пишет и о том, какие экзотические напитки пили москвичи в трактирах и ресторанах.
«„Лампопо“ пили только особые любители, — рассказывает Давыдов, — или когда компания до того разойдется, что, перепробовав все вина, решительно уж не знает, что бы еще спросить. Питье это было довольно отвратительно на вкус и изготовлялось таким образом: во вместительный сосуд — открытый жбан — наливалось пиво, подбавлялся в известной пропорции коньяк, немного мелкого сахара, лимон и, наконец, погружался специально зажаренный, обязательно горячий, сухарь из ржаного хлеба, шипевший и дававший пар при торжественном его опускании в жбан. Любители выпивки выдумывали и другие напитки, брошенные теперь, и не без основания, так как все они были, в сущности, невкусны. Пили, например, „медведя“ — смесь водки с портером, „турку“, приготовлявшуюся таким образом, что в высокий бокал наливался до половины ликер „мароскин“, потом аккуратно выпускался желток сырого яйца, а остальное доливалось коньяком, и смесь эту нужно было выпить залпом. Были и иные напитки, но все они, в сущности, употреблялись не ради вкусового эффекта, а из чудачества или когда компания доходила до восторженного состояния: они весьма содействовали тому, что московским любителям выпивки приходилось видать на улице или в театре и „белого слона“, и „индийского принца“, и их родоначальника — „чертика“».
Давыдов рассказывает о судьбе замечательного итальянского тенора Станьо, павшего жертвой московского хлебосольства и московской изобретательности в области горячительных напитков. Приехав в Москву на гастроли, пишет Давыдов, «Станьо не выдержал, поддался соблазну жизни, и Москва и московские дамы погубили его. К концу первого же своего сезона он молодцом пил водку, закусывая классическим соленым огурцом и ветчиной, тянул холодное шампанское как воду, даже „турку“ и „медведя“ постиг, катался на санях, сам ловко правя тройкой, „любил безмерно“, еще более был любим, увез из Москвы, кажется, двух дам сразу, был счастлив, но голос испортил и вскоре исчез с московского оперного горизонта».
Часто идет речь о крепких напитках в московских очерках В. А. Гиляровского. Но он описывает обычно не сами напитки, а процесс их употребления и последствия оного.
В ноябре 1882 года на одном благотворительном вечере молодой талантливый актер А. И. Южин должен был читать стихотворение Гиляровского. Поскольку на этом вечере впервые должно было прозвучать на публике, да еще в исполнении такого артиста, его стихотворение, Гиляровский с волнением ожидал этого момента и перед вечером забежал в номер меблированных комнат, где он жил, переодеться в единственный у него приличный костюм. Прибегает он в номер и видит:
«На столе стоят наполовину опорожненная четвертная бутыль водки — „слезы вдовы Поповой“, по-тогдашнему, четыре чайных стакана, и лежат в бумаге огурцы, хлеб и куски колбасы. А кругом сидят — мрачный Рамзай и два моих старых лучших друга первых лет моей сценической деятельности — Сережка Евстигнеев, помощник режиссера в Тамбове, и Вася Григорьев, простак и опереточный. Я их не видел года два и страшно обрадовался…
— Мы у тебя ночуем, — сказал Вася.
— Ладно.
Налили мне стакан и себе по половине.
— Ну, лопай!
— С приездом, — мрачно поднял стакан Рамзай.
Выпили.
— Ну, хлопцы, располагайтесь кто где, только мне кровать оставьте, а я иду на вечер, сегодня мои стихи читают.
Я открыл комод: лежат свернутые штаны, а сюртука нет. Я туда, сюда… Нет!
— Рамзай, где мой сюртук?
— А чего пьем-то? Во твой сюртук! — и указал на четвертную. — Не бойся, цел. В ссудной кассе у Рейфмана за пятишку…
Был восьмой час. Касса уже закрыта. Идти нельзя…
Так я и не попал на торжественный вечер в ноябре 1882 года».
Вдова Попова — лицо реальное: владелица водочного завода в самом центре Москвы — на Кремлевской набережной, возле Большого Каменного моста. Он еще существовал в начале XX века, но в то время уже назывался «М. А. Поповой вдовы преемников товарищества водочный завод».
Так что у коктейля «Слеза комсомолки» был в Москве предшественник — крепкий напиток, прозванный народом весьма похоже — «Слеза вдовы Поповой».
Выражение «птичье молоко» известно в русском языке давно. В справочнике Н.С. и М. Г. Ашукиных «Крылатые слова» его значение определяется так: «нечто неслыханное, невозможное, предел желаний».
Сейчас это выражение употребляется только в переносном, символическом значении, потому что всем известно, что птицы выкармливают птенцов не молоком, и вообще они молока не производят.
Однако древние о птичьем молоке имели иное представление, они были уверены в его реальности.
Античные предания сохранили сведения о существовании редкой породы кур, которые дают молоко. Древнегреческий географ и историк Страбон (64 г. до н. э. — 23 г. н. э.) пишет, что жители острова Самоса, рассказывая о необычайном плодородии их земель, утверждали, что дары, получаемые ими от земледелия и животноводства, столь разнообразны, что они имеют даже птичье молоко.