— восемь. Уже восемь? Что осталось от гетто? Несколько улиц. Стены сдвигаются. И в них — остаток людей.
Тебе восемь? За тобой идет немец. Не спеша, зная, что не вырвешься. Там — ловушка. Он это знает, а ты — нет. Там новая ограда. Белая, оструганная, с медовыми потеками. Она выше неба. Там ты останешься. Человек не спешит, он знает, что там — дел на выстрел. Но он не знает, что есть собачий лаз, короткая доска, и ты в нее просочишься, как будто ты — вода.
Ты будешь жить, пока не схватишься за проволоку с током. Пока не схватишься еще второй рукой, и не потеряешь сознание, и не очнешься, когда над тобой будет стоять другой человек. С кусачками, Он тебя откусил от проволоки. И оставил жить. Он в форме. Кто он? Кто? Там был еще черный туннель, а за ним — молочная пустота. Когда умираешь, туда летишь. Теперь ты это знаешь на всю жизнь.
Сколько тебе лет? Семь? Восемь? Ты дожил до девяти? Ты вырываешься из гетто — каждый день с утра, найдут — убьют. Ты просишь, подворовываешь, роешься, рвешь, что можно, ты должен найти еду. Себе. Семье. Ныне и присно. Существовать до нового погрома. В дождь и холод, в гром, в морок небесный. Нужно быть. Выйти из гетто, каждый божий день — и вернуться. Вернуться.
1943
Семья еще есть. Тетя, тетя, девочка Ханна, что значит — благословенная, и мальчик. Но семьи уже нет. И нет Майка, с которым ты ходил каждый день. В год 1943-й от рождества Христова, день 21-й, октября, они все остались в гетто, а ты ушел искать — что можно съесть. Ушел, как каждый день, из гетто. Они остались. Остались — их больше нет. У гетто был последний день.
Кто-нибудь из них расскажет, как это случилось? Есть вечное бытие? Оно есть? Хотя бы Слово раздастся? Щепотка Слова?
Они молчат в ответ.
Октябрь
Ему девять лет, он сидит в пыли, у деревянного киоска, недалеко от железнодорожной станции. Вечер, год 1943-й от рождества Христова, день 21-й, октября. Гетто больше нет. Там нет никого.
К нему подходит человек. Он тоже мальчик. Он старше, ему тринадцать, за руку держит девочку, ей семь. Он говорит:
— Что будешь делать? … Идем с нами в лес. Идем.
Дети и пророки — одно и то же.
Исход
Три дня они ночевали в огромном топливном баке на станции. Они закрывались наглухо на ночь, они задыхались, они выкарабкивались, чтобы найти, что съесть, они блуждали на железнодорожных путях и, наконец, в день третий, они ушли.
Они есть. Девять мальчиков, одна девочка. Первый, Иосиф, тринадцать. Ёська. Он знал, как найти лес. Спаситель. Вторая, Майя, Мария, его сестра, Мириам. Ей семь. Восемь мальчиков, лет по одиннадцать-двенадцать, те, кто старше — впереди, парами, а те, кто младше — дальше, в хвосте. Ему девять, он меньше всех, он и еще один ― замыкали. Они шли, и вместе с ними волновались листья, а за ними — птицы.
Они все еще есть. Они шли три дня, а три ночи спали в лесу, как убитые. Шли сто километров, или почти сто, или больше ста. Линейки вымерять — нет. Шли по обочинам, по кустам, по примолкнувшим полям, в обход молчащих поселений. Быть точкой, точками. В этой прозрачной солнечной осени, стоявшей, как стекло.
Их не убили по дороге, а могли. Сначала немцы в летной форме — обыскали, нет ли оружия, и отпустили. На исходе двух дней их поймали местные. В полицейской форме. Поставили лицом к кустам — расстреливать. Пощелкали курками. Потом закричали:
— Мы пошутили! Мы — партизаны!
Никто им не поверил. Никто к ним не повернулся. Тогда они повернули каждого — сами.
Ему девять лет, и он шел три дня, шел 100 километров, покачиваясь, в небе — золото, под небом — осень. Как-то днем осели — отдышаться. И он заснул в лесу отчаянно, беспробудно. Когда очнулся — все ушли. Пустое пространство, молчаливая осень, воздух есть, но никого нет.
Догнал, не знает, как нашел, куда кинулся — и почему правильно. В каком умоверчении — подался именно туда? Тебя должны вести. Ты не можешь быть один.
Никто никогда не может быть один.
День третий, вечером, они добрались к партизанам. Там был хлеб. Там был гороховый суп. Там были повсюду заставы и грозный Лапидус, всем командирам командир. Там стояло Поречье — деревня праведников. Это кажется, что она просто в поле. Она — на реке, текущей с небес.
1944
Их спасали. Перекидывали. Партизанский комендант — бог, ими повелевающий. Из хутора в другой. Из дома в дом, пока немцы, подталкиваемые поражениями, не стали чистить тылы. Вы знаете, что происходит, когда прозрачный перелесок простреливается насквозь? Когда нужно сидеть в болоте по горло? Когда воды — нет. Смерть — вечная, вещная, подвижная. В нее моментально уходит жизнь. Входит, как в горлышко.
В июле пришли свои — их танки, их гордость, их «давай, давай»! Ты откуда? Из Минска? Давай с нами! Ему скоро десять, и он на танке, под звездой, на скорости — почти до Минска. Там сгружен — не сунься в бой!
Вот и всё. Июль. Год 1944-й. Ему — почти десять. Знаменитый, многотысячный партизанский парад в Минске. Он — с ними, он нашел своих, свой отряд. И прошел вместе с ними.
Никого больше нет. Семьи нет. Есть он и еще Оля. Сестра, двоюродная, старшая. Она ушла из гетто в лес в 1942-м, к партизанам — и там выжила. Она найдет его в детдоме и будет рядом всю жизнь.
Без лица
— Ты не можешь себе представить, сколько я видел смертей, ― сказал он. — Я не боялся смерти. Она была безличной. Вроде: «ну вот». Я должен был сойти в яму, не знаю сколько раз. И не знаю, сколько раз на улице. Для нас это было обыкновенно. Мы бегали на кладбище смотреть расстрелы. Даже когда нас вели убивать, расстреливать, я думал: «Ну и зачем мы шли три дня?»
Зачем?
Чтобы каждый мог перенестись в гетто. Увидеть. Учуять запах. Медленно войти, пусть мысленно. Раздеться, когда вас убивают. Ждать этого — когда дни медленно идут. Знать, что это будет. А дети? С ними это будет тоже.
Нет, никогда.
Никогда, никогда, никогда!
Борис Владимирович Сребник
Дорогие мои, все это было так. И было